Новые нормы русского языка или ошибки речи
Слово «норма» употребляется по-разному; отчетливо различаются два значения или, точнее, два круга употреблений. С одной стороны, нормой называют то, что распространено в действительности, является «обычным» явлением — как, например, в следующем замечании из «Заветных мыслей» Дмитрия Менделеева: …смертность в норме повсюду в первый год после рождения очень велика. С другой стороны, к норме часто относят нечто безупречное или хотя бы удовлетворяющее неким минимальным требованиям (нормы поведения). Если человек регулярно опаздывает на работу, то можно сказать, что для него опоздания являются нормой, а можно, наоборот, говорить, что его поведение в этом отношении отклоняется от нормы.
Применительно к языку в отечественной лингвистике «норму» принято понимать во втором смысле. То, как люди обычно говорят, называют «узусом», а термин «норма» обозначает то, что признается «правильным». Чаще всего этот термин используют, когда обсуждают нормы литературного языка: к нормам относят те языковые средства, которые используются в преподавании и культивируются словарями и справочниками. Именно кодификация, то есть закрепление в словарях и справочниках, признается одной из самых важных характеристик литературной нормы.
Поэтому лингвистам казалось парадоксальным название доклада «Может ли норма быть неправильной?»[1], сделанного В. А. Успенским 26 февраля 2006 года в Институте русского языка РАН на VII Шмелевских чтениях, посвященных проблемам языковой нормы. В своем докладе В. А. Успенский предложил отказаться от ориентации на словари и справочники и считать, что в основе понятия нормы лежит статистика: норма — это то, как говорит или понимает языковые выражения большинство носителей языка. При таком подходе словом «норма» обозначается то, что лингвисты обычно называют узусом, а в качестве замены термину «норма» используется понятие «правильности». Впрочем, суть дела при этом не меняется, и остается один и тот же вопрос: как определить, что является «правильным» (или, говоря на языке лингвистов, «нормой»), а что — нет.
Определить, каков узус, можно непосредственным наблюдением; однако для установления «правильности» или «неправильности» недостаточно чистого наблюдения, поскольку «правильность» представляет собою ненаблюдаемую сущность. Можно было бы опираться на то, что литературная норма фиксируется в словарях и справочниках, но, к сожалению, бывает, что рекомендации различных словарей и справочников противоречат друг другу, а иногда внутренне противоречивыми оказываются рекомендации одного и того же источника. Кроме того, часто буквальное следование рекомендации того или иного словаря или справочника приводит к оценке правильности, с которой очевидным образом не согласился бы даже автор этой рекомендации (это означает, что по недосмотру была дана неточная формулировка). В «Грамматике современного русского литературного языка», изданной Академией наук в 1970 году, говорится, что у существительных с основой на [г], [к], [х] формы именительного падежа множественного числа образуются от основ на мягкие согласные [г’], [к’], [х’], и приводятся примеры: пироги, окошки, мухи. Ясно, что автор этого описания просто не учел таких форм, как рога, окорока, меха, где никакого смягчения основы не происходит. Нелепо было бы на основании этого описания говорить, что «Грамматика» предписывает употреблять формы «рогя», «окорокя», «мехя» со смягчением основы (и считает именно эти формы «правильными»).
Даже в правописании, для которого кодификация играет основополагающую роль, бывает, что грамотное (т. е. «правильное», соответствующее норме) письмо отклоняется от того, что предписывается справочниками. Так, во множестве пособий по орфографии указывается, что в корне раст-рос пишется а перед следующим ст (а также щ) и о — в остальных случаях: растение, наращение, выросший. При этом приводятся исключения: отрасль (хотя нет ст), росток, ростовщик, Ростов, Ростислав (хотя есть ст). Конечно, в современном языковом сознании в именах собственных Ростов и Ростислав корень рост едва ли выделяется, но дело не в этом. Главное заключается в том, что есть слова, написание которых не подчиняется данному правилу: так, в выражении пальто на вырост в слове вырост всякий грамотный человек напишет букву о, и очевидно, что так же написали бы это слово и авторы упомянутых пособий. Просто при формулировке правила выражение на вырост им не пришло в голову.
Итак, опора исключительно на данные словарей и справочников при установлении степени «правильности» того или иного языкового выражения не вполне надежна. Возможны ли объективные критерии для выявления языковой нормы? По-видимому, в каждом конкретном случае установить, что следует считать «правильным», можно, опираясь на мнение «экспертов» по данному вопросу. К «экспертам» можно причислить образованных, грамотных людей, знающих, что по данному поводу говорится в словарях и справочниках, но способных критически оценить соответствующие рекомендации. Не могут быть отнесены к экспертам люди, которые рассуждают о «правильности» или «неправильности» некоторого языкового выражения, но придерживаются самых фантастических представлений о том, что по данному поводу говорится в словарях и справочниках (или просто не интересующихся этим). Так, основаны на недоразумении возражения против сочетаний дорогие цены, дешевые цены (вместо «правильного» высокие цены, низкие цены). Сочетания дорогие цены, дешевые цены допускаются подавляющим большинством нормативных словарей, издавна использовались в классической литературе и являются в не меньшей степени «правильными».
Оценки экспертов часто не сводятся к прямолинейному противопоставлению «правильного» и «неправильного», они могут характеризовать тот или иной способ выражения как «допустимый», «нежелательный», «устаревающий» и т. д. При этом в совокупности эти оценки дают объемную картину языковой нормы. В тех случаях когда оценки экспертов в целом совпадают, вопрос о норме решается более или менее однозначно. Если же обнаруживается разнобой в оценках, часто полезно установить, с чем он связан: возрастом экспертов, местом их проживания, какими-то иными социальными характеристиками. Если удается обнаружить на этот счет какие-то закономерности, становится возможным более детализированный подход к понятию языковой нормы. Так, давно известно, что московская и петербургская нормы по ряду параметров различаются: в Петербурге говорят парадное, а в Москве — подъезд; предмет одежды, который в Петербурге называется банлонили бадлон, в Москве именуется водолазкой; в Петербурге считается правильной форма кура, а в Москве — только курица (но во множественном числе — куры). Есть свои региональные нормы и в других городах России. Можно говорить и об особых нормах русского языка за границей. Так, в России можно что-то прочесть в интернете, а в Америке — на интернете (так говорят американские русские). Выделяют также особые профессиональные и иные социально ограниченные нормы (часто они связаны с ударением, нестандартным с точки зрения общелитературного языка).
Изменчивость языковой нормы
Языковая норма не остается неизменной на протяжении истории языка. Скажем, в начале XX века в формах настоящего времени глагола дарить (даришь, дарят, дарим, дарите, дарят) единственно правильным считалось ударение на втором слоге, а ударение на первом слоге воспринималось как распространенная ошибка (примерно так же, как сейчас обычно воспринимается ударение на первом слоге в формах звонит и включит). В настоящее время в указанных формах глагола дарить ударение на первом слоге перестало считаться ошибочным: новая норма почти полностью вытеснила старую норму.
Иногда старая норма начинает восприниматься как ошибка, свойственная просторечию. В XIX веке для формы платит вполне нормативным было произношение плотит, для формы запрячь — произношение запречь (оно встречается в рифме у Александра Пушкина), для формы тряс — произношение трёс. Сейчас такое произношение воспринимается как просторечное и скорее всего именно так будет оценено большинством экспертов. В толковом словаре под редакцией Д. Н. Ушакова[2] в качестве основного приводится написание камфорка (с вариантом комфорка), а написания канфорка и конфорка (и, очевидно, соответствующее произношение) снабжаются пометой «просторечное». (Толкование, которое дается в указанном словаре — ‘Часть самовара — приспособление, надеваемое на верх трубы’. В современном языке это слово чаще относят к конфоркам на газовой плите.) Написание с буквой н и, вероятно, соответствующее произношение теперь стало преобладающим, а вариант комфорка воспринимается как просторечный.
В словаре «неправильностей» разговорной речи, вышедшем в начале XX века[3], употребление слова кофе в мужском роде (выпить горячий кофе) трактуется как неправильное; указывается, что это слово относится к среднему роду. Ряд словарей второй половины XX века, напротив, рекомендовали для этого слова именно мужской род, так что распространилось мнение, будто употребление его в среднем роде является ошибкою. На самом деле слово кофе использовалось в русской речи как существительное среднего рода и в XX веке, и это отмечалось большинством словарей. Ни о каком «нововведении» или «узаконивании новой нормы» говорить не приходится, и этот пример демонстрирует необходимость познакомиться с существующей кодификацией, прежде чем давать оценку языковому явлению.
Особую проблему составляет кодификация норм в условиях социальных явлений, непосредственно влияющих на языковую ситуацию. В «Толковом словаре» под редакцией Д. Н. Ушакова, составленном более чем за 10 лет до начала кампании по «борьбе с космополитизмом», слова космополит и космополитизм толкуются вполне нейтрально: космополит — это «человек, не считающий себя принадлежащим к какой бы то ни было национальности, собств. признающий весь мир своим отечеством», а космополитизм — «взгляды, убеждения космополита» [Ушаков 1935]. А в 9-м издании «Словаря русского языка» С. И. Ожегова, вышедшем в 1972 году (т. е. более чем два десятилетия спустя после кампании по «борьбе с космополитизмом»), в основе толкования слова космополитизм лежит советская идеологема: «Реакционное буржуазное идеологическое течение, к-рое под прикрытием лозунгов «мирового государства» и «мирового гражданства» отвергает право наций на самостоятельное существование и государственную независимость, национальные традиции и национальную культуру, патриотизм» (космополит толкуется как «последователь, сторонник космополитизма»). При этом следует признать, что словарь С. И. Ожегова вполне адекватно описывает значение рассматриваемых слов, которое им придавалось в текстах советской пропаганды. В каком-то смысле можно сказать, что советским пропагандистам удалось создать новую «норму», в рамках которой эти слова стали ругательными.
Однако если слово является общеупотребительным, модифицировать его значение, как правило, не удается. Так, в русском языке по крайней мере с XVIII века существует глагол донести <на Х-а> (реже — донести <об Х-е>) ‘сообщить представителю власти о предосудительных с точки зрения власти действиях X-а’ и соотнесенное с ним существительное донос. По-видимому, первоначально указанные слова были оценочно нейтральными; ср. употребления, рассматривающие доносы как вещь вполне похвальную, часто представляющую собою исполнение долга и иногда требующую мужества:
Медицинские чины, от вышнего до нижнего, имеют право каждый мне доносить на не берегущих солдатское здоровье разного звания начальников… [Александр Суворов]
…царь избрал 6000, и взял с них присягу служить ему верою и правдою, доносить на изменников… [Николай Карамзин]
Но кто ж, усердьем пламенея,
Ревнуя к общему добру,
Донос на мощного злодея
К ногам положит не робея?
Однако уже в первой половине XIX века указанные слова стали приобретать отрицательные коннотации, соответствующее действие стало рассматриваться как предосудительное. Всем известно, что в сталинском Советском Союзе доносы всячески поощрялись и вменялись в обязанность (а «недоносительство» каралось); однако использование по отношению к ним слов донести и донос было совершенно невозможно именно в силу устоявшихся отрицательных коннотаций этих слов. Поэтому соответствующие действия были переименованы, и вместо выражения донести <на контрреволюционеров> в «идеологически выдержанном» дискурсе положено было говорить разоблачить контрреволюционеров или сигнализировать <о контрреволюционных намерениях>. Что же касается глагола донести и существительного донос, следовало ограничить сферу их употребления таким образом, чтобы никому и в голову не могло прийти относить эти слова к советской действительности. Словарь под редакцией Д. Н. Ушакова демонстрирует механизм, посредством которого это делалось:
• ДОНОС, доноса, м. (полит.). Орудие борьбы буржуазно-черносотенной реакции против революционного движения — сообщение царскому или другому реакционному правительству о тайно готовящихся революционных выступлениях, о деятельности революционных организаций или отдельных революционеров. По доносу предателя царские жандармы разгромили подпольную большевистскую организацию. Фашисты, на основании доноса провокатора, бросили в тюрьму группу комсомольцев.
Мы видим, что, во-первых, слово донос снабжено пометой «полит.», чтобы не возникало идеи использовать это слово в «бытовых» контекстах, когда речь идет не о «враждебном» мире, а об окружающей советской действительности; во-вторых, в толкование эксплицитно вводятся компоненты, указывающие на то, что доносом можно называть только сообщение врагам о революционной деятельности своих. При этом толкование опять-таки вполне адекватно: именно так могло использоваться слово в советской идеологически выдержанной печати (на нормы которой и был ориентирован словарь), а применительно к советской действительности оно в советской печати не могло быть употреблено.
М. И. Шапир[4] отметил, что в первом издании словаря под редакцией Д. Н. Ушакова слово донос имело совсем другое толкование: «тайное сообщение кому-н., обладающему властью, о чьих-н. преступных действиях или замыслах». Это значение иллюстрировалось пушкинскими строками Донос на гетмана злодея царю Петру от Кочубея. Можно видеть в этом толковании попытку устранить в значении глагола отрицательную оценку (не случайно в толкование введен компонент ‘преступных’, причем не указывается, что это с точки зрения властей). Но оказалось, что отрицательная окраска слова донос и глагола донести <на кого-либо> закрепилась в сознании носителей языка, так что проще было не устранять эту оценку, а ограничить сферу употребления указанных единиц.
Однако из бытового дискурса эти слова устранить не удалось, и человек, тайно сообщающий властям о предосудительных с их точки зрения действиях, рисковал заслужить клеймо доносчика, или стукача. Сам язык задает оценку соответствующего действия как постыдного, и эта оценка сохранилась в языке до сих пор. Газета «Известия» в номере от 6 февраля 2004 года инициировала дискуссию о том, на самом ли деле всегда скверно сообщать начальству о чьих-либо предосудительных с его точки зрения действиях. Дискуссия открывалась статьей Евгения Бая, которая была озаглавлена несколько провокационно: «Спасти человечество могут только доносчики». В статье содержалась ссылка на мнение преподавателя высшей школы бизнеса Чикагского университета Луиджи Зингалеса, который пришел к выводу, что спасти род людской от корпоративных мошенничеств могут лишь доносители, работающие в компаниях. Однако письма читателей, в которых обсуждалась эта статья, продемонстрировали, что мнение авторитетного западного специалиста оказалось бессильно против отраженной в нормах языка моральной интуиции носителей русской культуры. Мало кто из читателей согласился с проф. Зингалесом.
[1] См.: Успенский В. А. Субъективные заметки о неправильной норме // Русский язык сегодня. Вып. 4. Проблемы языковой нормы. М., 2006. С. 537—571.
[2] Толковый словарь русского языка / под ред. Д. Н. Ушакова. М., 1935. Т. 1.
[3] Долопчев В. Опыт словаря неправильностей в русской разговорной речи. Варшава, 1909.
[4] Шапир М. И. Донос: социолингвистический аспект (Игра словами как средство языковой политики) // Логический анализ языка. Концептуальные поля игры. М., 2006, С. 483—492.