Семь песен русского чужеземца. Афанасий Никитин (fb2)
икитин (Афанасий) — тверской купец, описавший свои странствования по Персии и Индии в любопытном дневнике, известном под заглавием «Написание Офонаса тверитина купца, что был в Индии четыре года, а ходил, сказывают, с Василием Папиным». Это «написание» внесено в полном виде в «Софийский временник» под 1475 г. («Полное Собрание Русских Летописей», VI), а в сокращении — в «Русский летописец» (там же). Никитин — человек любознательный и предприимчивый, узнав в 1466 г. о посольстве, отправлявшемся в Шемаху, решил ехать туда же, с товарищами. В дневнике описано его плавание по Волге, битва с татарами, плен и освобождение, по требованию русского посла Папина и Ширван-шаха. Первое путешествие по Востоку Никитин совершил с зимы 1476 до весны 1469 г., через Персию, до берегов Персидского залива. Затем до февраля 1472 г. Никитин путешествовал по Индии три года, часто в нищенском состоянии, потеряв всё, что имел, и подвергаясь опасности лишиться жизни. Третья поездка, занявшая лето и осень 1472 г., была совершена Никитиным по Персии и Турции к берегам Чёрного моря, в Трапезунт, откуда Никитин отправился через Литву на родину, но, не доехав до Твери, скончался. В свой дневник Никитин заносил всё, что казалось ему любопытным и полезным. Долго живя среди туземцев Индии, он ознакомился с их религией, привычками и домашним бытом. Большой точностью отличается описание поклонения «Буте» в священном городе Парват. Никитин даёт сведения об алмазных копях, торговле, вооружении, животных: главным образом интересуют его змеи, обезьяны и таинственная птица гукук, предвещающая, по верованию индусов, смерть. Путешествие Никитина совершено было за 25 лет до открытия пути в Индию Васко да Гама; по своей точности его записки могут быть, как говорит И. И. Срезневский, поставлены наряду с дневником Васко да Гама и отчётами Де-Конти.
Памяти Якова Соломоновича Лурье
юремный двор в Смоленском кремле — место шумливое и даже и не без весёлости. Грудятся малые избы, делённые перегородками на колодничьи палаты. Иные заключены с жёнами и детьми. Иные в железах, на цепной связке плетутся на площадь за милостыней.
От ветхости рубах раны битые, пыточные следы ясно знатны, видны. Платья разодраны. Крики разносятся и матерная брань разноязыкая. Шумно торгуются заключённые с торговцами, кои поспешают с утра на тюремный двор с припасами съестными, с одеждой да с водкой. А водку уж из-под полы покупать. Женщины толкошатся у печей, варят сидельцам похлёбки, стирают бельё.
Никто не придёт к Офонасу. Кто из тех, с кем он в Смоленск добрался, донёс на него, Офонас и не думает. Кто-никто! Всякий мог. Теперь в ножных чепях Офонас сидит в особливой палате, малой каморке. Уже допрашивали его и по-литовски, и польским наречием, и русским говором. Спрашивали, показывая дыбу и огонь, утверждая Офонасов злой умысел. И сказать требовали, какое дурно умышляет и. на кого! Сам-то он тверитин, а княжество Тверское наклонно к землям смоленским, к Великому княжеству Литовскому и королевству Польскому. Тверь ищет помощи, изнемогая в борьбе с Москвою, этим острозубым чудовищем малым. Великий князь московский Иван Васильевич [1] называет себя цезарем, хотя никто не венчал его на царство и короны не жаловал ему. Обок с московским князем — византийский идол — Зоя-София Палеологида [2] , отрасль византийского имперского дома, воспитанная в Риме. Страшная, холодная, жёсткая снегом топтаным, злобная издёвкой грубою, щетинится Москва цезаря Ивана, московского хана. Топают сапоги монгольского вида, вздымая резко полы засаленные боярских чапанов-кафтанов, жёны московские наглухо прикрывают набелённые, нарумяненные лица толстощёкие завесами пёстрыми. И цветут меж снегов-сугробов, раскрываясь из меховых шуб и плащей, смуглые яркие лица греков, спутников царицы — великой княгини. Остро флорентийски подымаются новые московские башни — не деревянные — каменные — труд италийского строителя [3] . Москва — ордынский городок. Но уже и провидится полуявственно-полусмутно иная Москва, Московия, Русь Европейская. Третий Рим.
На Офонаса был сделан донос, что он-де, тверитин, волею своею забрёл в неведомы земны места и ныне возвратился. Но зачем забрёл и возвратился зачем? Князь тверской Михаил Борисович [4] оборачивается к Литве, глядит на Польшу, а не забывает и Орде кланяться и на Шелонь ходил в союзе с московским Иваном — бить войско Новгорода Великого. Долго ли ему сидеть на тверском столе, когда Москва заливает кровью городы, подминая под власть свою княжество Ростовское да великоновгородские владения. А князья удельные, вяземские, новосильские, мезецкие, сами спешат поклониться самозваному цезарю Ивану.
И кто же таков Офонас-тверитин? Зачем он? Для кого? Кем послан? И кто на кого злоумышляет? Каки неведомы земны места? Михаил тверской ищет новых союзников? Иван московский лисугером-лисом подбирается к Литовскому княжеству? И что разведать послан человечишко Офонас-тверитин? А самозваный цезарь Иван приказал князей тверских великими не полагать, а полагать родом великих князей, великостольных, лишь князей московских. А в самом Смоленске-то учинилось какое дурно против пана Андржея Саковича, наместника великого князя Сигизмунда! «По Белице дни на святой недели в среду Задумаша смолняне черныя люди, кузнеци, кожемяки, перешевники, мясьники, котельники пана Андрея согнати силою с города, и целование переступили и наредилися во изброи и со лукцами и со стрелами и с косами и зь секерами, и зазвонилы в колокол». А разве не ладит московский Иван тайное сватовство, не желает брака малых детей; не хочет разве отдать старшую дочь Елену за Александра, сына пана Казимира, нынешнего великого князя литовского. И может ли быть этакое, чтобы человечишко некий, не ведомый никому Офонас жил бы и действовал в жизни этой по своей особливой собственной воле? Внезапная растерянность охватила чиновников средневековья, диковатых и сторожких. Да они ведь и сами никогда не бывали, никогда, людьми своей воли. И кто бывал, кроме князей, мало-мало бояр да попов. А таковым, как Офонас, им бы тащиться, спотыкаясь, препинаясь, брести ухабистой дорогой к Москве толпою пленническою тверских, ростовских, великоновгородских насельников, чтобы продану быть на московском торгу задешево.
Приказали Офонасу настрого рассказать, где и когда и зачем бывал. И велели писать за ним. Но он говорил, что грамотен и может сам писать. Обстоятельство подобное усилило ещё подозрения о нём. Признавался ведь о себе, что из рода гостей торговых, меньшой человек. Отчего же писать может, как будто дьяк или подьячий? Не лжёт ли о себе, не путает ли? Но принесли ему свечей сальных и всё потребное для письма. В каморе, где содержали его, окошко слюдяное мало света пускало.
* * *Пожалуй, случай Афанасия Никитина и вправду особый совсем и один из необычных в истории людей. История тверского уроженца — дивное явление своей воли во тьме времён, исключающих, казалось бы, напрочь эту самую свою волю, а то ещё возможно определить странствие Афанасия как индивидуальное, то есть опять же самовольное действие. Нет, никто из многочисленных стоящих выше не посылывал его николи с наказом разведывать. Афанасий ни в чём не подобен своему великому современнику Васко да Гама [5] ; путаные странствия тверитина никому не открыли широкий путь в далёкие страны, в неведомые земли. Непонятное странствие вызывает недоумение потомков, уже европейски образованных историков русской культуры. Зачем оно было? Каковы были его цели? Непременно, обязательно должны сыскаться важные цели: открыть новые торговые пути, разведать нечто. А важные цели не сыскиваются! И Карамзин [6] удивляется и пишет: «Некто Афанасий Никитий, Тверской житель, около 1470 года был по делам купеческим в Декане и Королевстве Голькондском. Мы имеем его записки, которые хотя и не показывают духа наблюдательного, ни учёных сведений, однако же любопытны. » И замечает Карамзин тотчас, что путешествие Никитина «едва ли доставило ему что-нибудь, кроме удовольствия описать оное». И следом выводит своё заключение Пыпин: «Но сколько бы мы ни ценили его, произведение Афанасия Никитина, его историко-литературное значение остаётся тёмным и анекдотическим: оно было делом только его личной предприимчивости, и как оно не было вызвано в нашей письменности ничем предшествующим, так и потом не оставило следа».
Итак, странное приключение тверского уроженца — «дело только его личной предприимчивости» и не имело никаких важных последствий — каких? для кого? для чего? для России? для Европы? для Азии. И никакой пользы самому страннику, никакой, кроме «удовольствия описать». И снова — «дело личной предприимчивости», то есть на языке Карамзина и Пыпина — «личная предприимчивость» — она и есть эта самая своя воля, собственное желание, доставляющее в итоге не богатство, не деньги, не товары, не новые торговые пути, не дипломатические связи, но всего лишь духовное «удовольствие», насладу для одной души, для самого вершителя странствия, насладу описать, рассказать, но ведь и передать далее, вперёд во времени; передать нам, чтобы мы поняли (если мы сможем понять!), понять, что индивидуальное действие, действие по своей воле ценно в истории людей не менее (а вдруг и более!), нежели все дипломатические акты, посольства, разведывания и новые торговые пути.
* * *Офонас греет руки в лохматках-рукавицах и притоптывает мягкими подошвами сапог чернокожных. Кафтан и сапоги износились, ластовицы на рубахе изодрались. Шапка овчинная проплешивела. Только сейчас печь топлена тюремным служителем, потеплеет в самой скорости скорой, воздух в каморе согреется, тёплой вонью сгустится. Тяжело писать, стоя за аналоем [7] ; недаром зовут монахи чтение и писание «подвигом». И на лавку садится Офонас, и плечи его пригибаются, и кашель чахотный рвёт внутренность худой груди. А чем больнее кашель, тем сильнее, горячее желание жить, дышать, и сейчас, сейчас рассказать, говорить о себе; нет, о своём странствовании, о том, что тебя отличает, выводит из твоего рода, из множества других людей. Приказание писать обернулось благодеянием невольным, небесной рукой протянутой — вывести на свет из тьмы людской; сберечь, сохранить именем и словами писаными тебя, одного из тьмы, из множества многих. Тебя пересоздать единственным.
Офонас телом худощав, а среди низкорослых может и высоким повидеться. Сложение его чахотное, плечи покаты, ключицы выдаются, острятся. И лицо продолговатое острится скулами и кончиком носа. Кожа на лице, на руках, на шее задубела, загар дорожный в кожу въелся накрепко. Но отчего-то видятся островатые черты изнурённого лица странно размытыми, и губы тёмные скрываются в бородке неопрятной, темноватой. А взор небольших светло-карих глаз и не уловишь никак, уходит непонятный, размытый; сухими стрелками ресницы дрогнут, и будто бы тоска, и досада, и злость сухая, и веселье невнятное ребяческое разом глядят очами этими, чуть плоскими на лице тёмном, худом, испитом.
Января четвёртого, на святого Афанасия [8] , тюремного смотрителя, уверовавшего при виде чудес, явленных святым Зосимой, минуло Офонасию тридцать пять лет. Живут и подолее, а всё же года полагаются эти немалые.
А пытали, спрашивали, не бывал ли Офонас с послом московским Василием Папиным, которого под Казанью после застрелили. Нет, не бывал. А и как бывать тверитину в московском посольстве! Экое прозвание — «Папин»! Должно быть, из греков московских, великой княгини; у них все прозвания этакие — Траханиотовы, Ралевы, Папины. Но ведь Папина видывал и даже челом ему бил.
«Сё написах своё грешное хожение за три моря: первое море Дербеньское, дориа [9] Хвалится, второе море Индийское, дория гундустанскаа, третье море Чёрное, дориа Стебольская».
Три моря. Но прежде не для того был жизнию назначен. Их род гостей торговых был многочислен и достаточен, никак не беден. По отцу, рано умершему, Офонас прозывался Микитиным. Но отца своего Микиту, который бирал его с собою частенько, Офонас, в те поры ещё Офонька, Офоня, Офонюшка, запомнил худо. Вот сидит маленький мальчик в палатке из тонкого с мелкими дырочками холста. Наружу страхотно высунуться. Комары вьются тучами страховыми. Отец и другие большие кричат и велят слугам развести костры, огни. Делается жар, а стоит от жара отойти, комары налетают. С холма видна Тверь и реки Тверца и Волга сливаются. Вкруг Твери леса подымаются деревьями, башни городской стены встали хороводом, будто девки в праздничных платьях, колом встопорщенных. Город теснится треугольными крышами, и остроугольными крышами, и куполами церквей.
Память Офонаса о детстве смутна. После смерти отца от оспы старшие рода порешили отдать мальчика в Троицкий Калязин монастырь. Впрочем, возможно понять их мысли: пусть вырастет свой человек в монастыре влиятельном. Мать Катерина плачет тихомолком, и детские его щёки увлажняются от касаний её мокрых от слёз щёк и тонких губ. Впрочем, у неё остаются два старших сына — Олексей и Степан. Пребывание в монастыре, монастырское учение грамоте истаиваются невротически из памяти детской. Добрая старческая морщинистая рука ложится на маковку мягкой тяжестью. Суровые колкие глаза другого инока пугают. Очередная моровая волна (горячка? оспа? чума?) уносит старших братьев. Офонаса возвращают матери. Старшие рода берут его с собою, как прежде бирал отец. Офонас пытается вникать в торговые дела. Однако же его родичей трудно называть купцами. Им более подошло бы именование поставщиков. Заморские товары привозят они на двор князя, откуда ткани, пряности, украсы расходятся по городу. Однако и города русских княжеств мало похожи на кипящие торговой и ремесленной жизнью вольные или зависимые от герцогов и графов поселения Западной Европы. Вокруг резиденции княжеской русского города сгрудились жилища приближённых и прислужников князя. В городе подобном мало что изготовляют, мало торгуют, более меняют или удовольствуются домодельным. «Земля не торговая», — говаривают иноземцы о русских городах.
* * *Вдруг выплывают из памяти многоцветными пятнами игры яркие ребяческие — рюхи, чушки, Малечена-калечина, Двенадцать палочек. А то Посигутки. Дружный бег, драки стенка на стенку. Пухлые синяки. Звонкие перекрики. Раз о Пасхе отец повёл его на колокольню. Отец звонил по обещанию, и Офоня тоже дёргал какую-то верёвочку. Колокольный звон разносился в весеннем воздухе весело и радостно, весело и радостно билось Офонькино сердце. Звон глушил Офоньку, но Офоньке было очень хорошо. Вдали тянулись деревьями леса; ясное прозрачное небо кротко синело над городом деревянным, над полями и лесами. Стоял Офонька на колокольне и живо ощущал всю прелесть весеннего тепла и солнечного блеска. Зелень берёзок весенних глазами впитывал, полною грудью здоровый свежий воздух вдыхал. А колокола гудели, гудели; грачи, летая вкруг колокольни, около покинутых гнёзд, громко кричали и всё-таки не могли перекричать колокольного звона; голуби тихо, смирнёхонько ворковали, приютившись на выступе церковной стены. И был в ту пору Офонька очень добр и ласков.
А вот и дурное смутное воспоминание подоспело: тяжёлый отцовский кулак занесён над головой маленького Офоньки. Бранится, грызётся Офонька с братьями старшими, а на улице колотят его чужие парнишки.
Мать Офонькина, Катерина, некогда полная сил и здоровья женщина, помнится Офоньке изнурённой, горюшей. Её блестящие глаза потускнели от дыма и чада печного, от слёз и бессонных ночей; её цветущее лицо сморщилось и пожелтело; и не прежняя приветливая, а злая улыбка пробегала по её сухим губам.
— Ноженьки и рученьки так разломило, что просто моченьки нет! — жаловалась она куме. — Вчера всю ноченьку промаялась, соснуть не могла. Под сердце подступает, и спину-то всю раскололо.
Бранивала Катерина холопок, когда в празнишные и гулящие дни уходили, где пиво варено; смотрела прилежно в домашнем деле, старших родичей слушалась. Посуда глиняная да деревянная содержалась в порядке, трёх свиней кормных по осени кололи, солили свинину, коптили. В посты варили мыло из говяжьего сала да из берёзовой золы; свечи сальные маканые мать, бывало, сама делывала; из чёсаного льна светильны ссучивала, сало растапливала в кадочке да обваривала светильны.
Память Офонаса вдруг словно бы в яму чёрную оборочается. Вспоминается сын единственный, Ондрюша, парнишечка лет четырёх; светлокудрявый и до того незлобивый, до того кроткий, добрый, милый. Бабы в родне пророчествовали хором: «Этот парнюга не жилец на белом свете».
— Такие ребятишки николи не живут подолгу! — качала старая ключница головой в кичке полотенчатой. — Царствие их не здешнее: уж оченно сердцем-то они кротки.
Офонас игрывал под весёлое время с Ондрюшей, добрые слова привета говаривал, и ласка находилась, и страшная сказка, и прибаутка потешная. «Куморкой» звал добродушно сынишку.
Офонас веки сжимает и вот уже и не видит Ондрюшу, а встают в уме, перед этим смятенным взором внутренним старшие Офонькины братья. Вот Олёшка, прозванный в родне «отпетым»; вот и Стёпка, немощный, бессильный; перед ухарством и силою Олёшки преклоняется Стёпка-мозгляк. Трунит Олёшка над Стёпкой, зовёт «мямлей» да «бабой», но Стёпка не обижается, смехом отделывается от нападений Олёшки; верит, что Олёшка проще его. Зато Олёшка никого не боится; Стёпка же боится всех, кто посильнее его.
Летят в памяти смутные картины. Купол и крест церкви тверской Михаила Архангела сияют в первых лучах восходящего солнца. Красноватый утренний свет проникает в окошки. Настя, молодая жена Офонаса, засучив рукава, катает тесто. Ондрюша, сидя у окна, мурлычет что-то жалобно себе под нос. Офонас на лавке расчёсывает роговым гребнем сполстившиеся волосы. Праздничный день наступает. Офонас стоит в церкви и вместе с другими кладёт земные поклоны, творя набожно крестное знамение.
Офонас искромсал ножом говядину и свалил куски в чашку щей. Щи наварные. А после щей — крынка пресного молока да гороховик.
А память сворачивает вспять. Настю-невесту пропивают. Девки поют ладно:
Густой румянец разливается по бледным щекам девушки, загораются глаза.
Свахи расплетают Насте девичью косу, убирают волосы под «сороку» — бабий убор: «Прощай, коса — девичья краса, довольно тебе по плечам мотаться, пора тебе, коса, под кичку убираться».
Песня ладно течёт:
На столе — добела выскоблена столешница — орехи, пряники. Офонас глядит на Настю. А та сидит против него неподвижно в обычной позе невесты, поникнув головой и сложив руки на коленях. Любовно берёт жених Настю за руку и тихо шепчет ей. Настя краснеет и молча отдёргивает руку. Жених целует невесту.
Стали жить. Правда, в пьяном виде Офонас шумел и буянил, но пил он не от великой радости, как вообще русский человек, и в буйстве особого удовольствия не находил. А хотелось свить гнездо, пожить с женой. Настя-то ему больно по нраву пришлась. Девка работящая, красивая и тихая такая.
Степуха и Олёшка, скинув кафтаны, ловят раков речных. Офонька бежит, малый, догоняет братьев. Большой горшок завары, каши ржаной крутой, — на столе; мать несёт кринку молока, не снятого, а славного густого молока; режет ломти хлеба толстые; гладит Офонюшку по голове.
Нет, не Офоня. Ондрюша это сидит на полу у печки, с ломтём ржаного хлебушка в ручке тонкой.
Крупными хлопьями валит снег с неба серого, покрывает подмерзшую землю, убеляет крыши домов и церквей тверских и красиво увешивает сучья голых деревьев. Крупные хлопья снега падают, кружась, падают и заносят кустарники и белоствольные берёзы.
Сумеречный свет скупо, словно нехотя, пробирается в камору Офонаса. Сумеречный свет, скупой и жалкий, хлопья снега липнут на окошко слюдяное. Несколько мигов кратких пребывает Офонас будто в путанице вязкой и странной. Время и пространство спутались клубком нитяным, грубым, смялись; и от путаницы этой сердце мрёт, книзу падает, к самому пупку будто; колотнувшись, дёрнувшись резко. Долит кашель. Где я? Что это? Дом родной? Тюрьма. Офонас приходит в себя и принимается бормотать, покачиваясь потихоньку на лавке, взад и вперёд, взад и вперёд. Всегда велось такое за ним, примечали ещё сызмальства за ним: забормочет вдруг, а что? Песня не песня, стих не стих. Вот и заговорит, заприговаривает вполголоса. Блажной человек. За аналой становиться надобно борзо, а не пишется, лишь говорится-приговаривается, выпеваются-бормочутся-складываются слова. Память вскогтила сердце, не отпускает.
Ондрюша сидит у окошка, завернувшись в отцову епанчу. Офонас бранит Настю:
— Леший тебя. Я-те спину-то вспашу.
На беду постигла Настю болезнь. Хиреет Настя, беспомощная, не обласканная ни одном словом участия, тает, как тает снег под полохами тёплыми весеннего ветерка.
Не по душе пришлась Офонасу хворость жены, не раз он со злостью обзывал Настю «гнилою», поносил самою безобразною бранью.
Старшие рода не дают Офонасу долю поболее в общем деле. За никого почитают при дележе. Злобится Офонас и редко вспоминает о своей прежней, скоротечной любви, и просыпается в сердце его захолодевшем сострадание и нечто похожее на нежность к бедной Насте. Но редко находят на Офонаса незадачливого такие миги блажные. Недели, месяцы бегут, а Настя не видит от мужа ни взгляда ласкового, ни доброго слова. Нигде не находит она себе покоя и защиты: будит Офонас жену — пинает ногой, родня его бранит Настю хором, даже холопки хихикают глупо в лицо Настино.
Ударили на колокольне ко всенощной, а у Насти руки отяжелели — не подымаются. Вымолить бы смерть. «Эх, да если бы смертоньку Бог послал. »
А какою, бывало, живою тревогой переполнялось её девичье сердце, когда прежде колокола гудели мерно. Руку на сердце положит и слушает, слушает. Умереть бы. А на кого Ондрюшу покинешь.
Чудится Офонасу в тюремной каморе, будто минули трескучие морозы, оттепель пришла на двор, с крыш капает, дорога потемнела, серое небо вот-вот расплачется мелким частым дождичком.
Больной Ондрюша лежит на лавке. Лицо его исхудалое с заострившимся носиком и светлые кудри, что разметались по подушке, всё оттеняется резко по стене чёрной, закоптелой. Запёкшиеся губы мальчика едва шевелятся, воспалённые глаза горят предсмертной тревогой.
— Мама! — прерывающимся слабым голосом говорил Ондрюша, высвобождая из-под одеяла свою ручонку. — Мама. бедная ты, бедная, бедная. Тятя.
— Слышим, родной, слышим! — успокаивает мать сына, глотая слёзы и ласково гладя белокурую головку. — Офоня! А, Офоня! — зовёт она.
— Чего тебе? — отзывается муж из сеней.
— Слышь, Ондрейко кличет.
Ондрюша смотрит на мать с напряжённым вниманием, и когда входит отец, мальчик облегчённо вздыхает и просит испить водицы.
— Ох ты, куморка, куморка! — добродушно бормочет Офонас.
Настя ревёт в голос. Офонас напрасно унимает её. Теперь уж она выбегает в сени и там тяжко и горько рыдает и, наплакавшись, возвращается к изголовью умирающего сына.
Присев на лавку подле больного, Офонас хрипло запевает старую потешную прибаутку:
Настя обмирает, припав к стене, и внезапно просит мужа:
— Ты. Ты своё спой ему.
Никогда прежде не любливала она, когда Офонас принимался петь-выборматывать свои эти слова — то ли песни, то ли какие плачи. Сейчас он взглядывает на жену виновно, затем обхватывает голову ладонями. Но нет, не приходит своё. И он припоминает давнее, ещё от матери слыханное:
Лихорадочно громким тонковатым голосом, больным русским тенором запевает Офонас давнее, бабкино ещё заклятие. Настя вторит отчаянно и срываясь на вскриках своих слёзных, высоких:
— Тошно, мама! — стонет Ондрюша, мечась по жёсткой постели. — Тятя. Тошно! Ох, тошнёхонько.
Горячка жгла Ондрюшу. Когда сумерки спустились, когда в небе сером угас последний дневной луч и на земле стемнело, горячка совсем уже сожгла мальчика и бросила его в холодные объятия бледной гостьи, смерти.
И вот — лежит Ондрюша на столе, в переднем углу; светлые волосы его гладко причёсаны, он наряжен в белую рубашку. Образок-складенец стоит у него в головах; восковые свечи горят, дорогие, горят и озаряют спокойное милое личико. Тонкие исхудалые ручонки легко покоятся на впалой груди. Тихая безмятежная улыбка не сходит с побледневших губ.
— Светик ты мой! Радость моя ненаглядная! — причитает Настя, обливаясь слезами.
Отец поцеловал холодный лоб сына, глазки, закрытые навеки, те самые глазки, что смотрели на него так ласково.
Офонас молча стоит у покойника в ногах и смотрит на бледное лицо, не отводя взора, не шевелясь. «Успокоился, успокоился голубчик наш!» — слышит Офонас причитания жены. Без стона, без вздоха тяжело опускается Офонас на лавку и замирает.
Он потерял Ондрюшу, никогда его больше не найдёт он, хотя бы весь мир прошёл из конца в конец, никогда не услышит его голоса, никогда маленькие ручонки не обовьются вокруг загорелой отцовой шеи. Это сознание тёмною тучей налегло на Офонаса, приклонило низко его голову. Один-то радостный луч только и был у него, и тот погас. Глухой ропот и грешные жалобы поднялись в душе Офонаса. Потом ещё явилось раскаяние: так ли он заботился о сыне, как бы следовало? Раскаяние мучительно охватило Офонаса. Оно, без огня, жгло несчастного отца. Быть может, один Ондрюша, один он, добрый, любил его искренно, чистосердечно. Теперь только почувствовал Офонас, какая пустота пала кругом него со смертью сына; теперь только сознал он ясно, как сильно был привязан к Ондрюше.
Дядьева жена дёргает Офонаса за руку и изо всей мочи трясёт за плечо. Офонас не шевелится и, словно пришибленный, не подаёт признака жизни. Такая же и Настя сделалась. Напрасно кума усовещивала её не грешить роптанием молчаливым; говорила, что «покойника обмывать надоть». Несчастные родители продолжали сидеть в ногах у Ондрюши, точно какая-то невидимая сила пригвоздила их к лавке деревянной.
Поутру принесли гробик. Хмурил Офонас брови и мыслил: «Не к лучшему ли это сделалось, что умер Ондрюша? Чего бы он ещё, сердечный, натерпелся-то, может быть! Да. Не лучше ли так-то?!»
Не додуманы думы до конца.
Очередное моровое поветрие, гнилая горячка, неумолимая гостья идёт на Тверь; и ни крестом, ни пестом не отделаешься от неё. Мигом целые деревни тверских окрестностей свалила она с ног; ни старый, ни малый не избег жгучих её объятий. Лечились, как Бог на душу положит. С хлебом и сеном завезли мужики горячку в город из деревень. И вскоре после Масленицы свирепствовала болезнь в Твери, не разбирая ни бедного, ни богатого, заглянув и на княжий двор.
В числе первых жертв оказался и Ондрюша, а за ним заболела и Настя. Она разболевалась всё сильнее и сильнее. Офонас утешал её, как мог.
— Ужо погоди! Полегчает! — говорил он.
Но теперь больная Настя была во сто крат счастливее своего здорового мужа; по крайней мере, для неё выпадали порой такие блаженные миги, такие чудесные золотые сны грезились ей наяву, каких в действительной жизни не переживала ещё никогда. Горячка дарила ей успокоение, забвенье всех бед, всех страданий. Являлся ей Офонас, необычайно добрый, ласковый. И Ондрюша, живой, смеющийся.
Офонас побрёл в церковь.
На ту пору шла вечерня. Народа в церкви было мало. Несколько коленопреклонённых и жалостливо покачивающих головами старух вымаливали себе у Бога «кончины безболезненной и мирной» да ещё «доброго ответа на страшном судилище Христовом»; им более не о чём было молиться. Вдруг помрачился взор Офонаса; в невыразимом ужасе пал Офонас на колени, пал ниц. Вздрагивало всё его худое тело. Чудилось Офонасу, будто тёмные лики гневно и грозно взирали на него с высоты иконостаса. И в припадке отчаяния, близко граничившего с безумием, он проклинал себя, грехи свои, свои окаянные мысли, — и крепко-крепко стукался головой о каменный пол, судорожно прижимая скрещённые пальцы правой руки то ко лбу, то к своей наболевшей груди.
Под церковными сводами ложились вечерние тени, сгущались и заливали храм. Несколько восковых свечей там и сям мерцали перед темневшим иконостасом. Глаза Офонаса, лихорадочно блестевшие, то дико блуждали по слабо озарённым иконам, тонувшим в полумраке, то перебегали к трепетному, красному пламени догоравших свечей. Офонас силился отрешиться от всего земного и предаться небесному. Но напрасно! К земле он был прикован несокрушимыми цепями; земля держала его и не выпускала из своих мощных лап.
— Недостойный я! Недостойный! — с глубоким сердечным сокрушением шептал Офонас, прижимаясь лбом к холодным церковным плитам. — Прости мне, Господи, если что согрешил словом, делом, ведением и неведением.
А после вдруг близится Пасха, светлый праздник весны, праздник солнца, тепла и цветов. На высоких местах по полям и лугам вкруг города уже темнели проталины, из-под снега выступила прошлогодняя зелень, растрескивались ивовые почки, и жаворонок по утрам пел громко и звонко.
И таял снег на улках, превращался в мутную воду.
Офонас подходил к дому, и чудилось ему, будто Настя сидит на верхней ступеньке крыльца, дошивает ему рубашку, да вдруг и закинет голову русоволосую и заглядится на небо. А по небу плывут лёгкие белые облака, не темня ни сияющей лазури, ни солнца. Вороны хлопочут крикливо на деревьях над гнёздами. Настя закрывает глаза рукою, и, должно быть, представляется ей чудная, сверкающая даль, окрашенная в прелестный, нежно-розовый цвет, подобный тому, каким расцвечены края проносящихся над нею облаков. Взглядывает она из-под руки на яркое солнце и весело смеётся, когда в глазах у неё вдруг темнеет и в темноте расходятся какие-то разноцветные, переливчатые круги, а по щекам катятся невольные слёзы. И Настя смеётся сквозь слёзы. И свежий весенний ветерок перебирает её распустившиеся русые волосы. Дошивает Настя мужнину рубашку.
Но нет этого и никогда уж не будет боле. Зазеленела трава на могиле Насти. Насыпана могила в месте низком, сыром, и оттого синеет вкруг неё бездна незабудок. Сплошным ковром выглядывают приземистые голубые цветочки из тёмно-зелёной травы. Под этим зеленеющим бугром покоится Настя; лежит себе она боярыней, сложа ручки, покойно лежит, никем не обижаемая, не тревожимая. Заходит на могилу Офонас, припадает к сырой земле, где лежит его мученица жена; крепко припадает к родной могилке, мнёт коленями незабудки и плачет.
* * *Сидит Офонас в горнице у дедки Ивана. Дед Иван, отец старшего Офонасова дяди, Петряя, худощавый плешивый старик, с большими бледно-голубыми глазами, мало потускшими от минувших лет. Смущает взгляд этих добрых светлых глаз, то пристальный, серьёзный, словно чего-то добивающийся, то кроткий, мило наивный.
— Человек яко трава, дние его яко цвет сельный, тако отцветёт, — толкует дедка Иван. — Яко дух пройде в нём и не будет. Яко цвет сельный. Поцветет человек, отцветёт и в землю предан будет, из неё же взят. Будет предан и истлеет. — Дед бросает на родича свой серьёзно-наивный взгляд и повторяет: — Да! Тако отцветёт. — повторяет, — и не будет в нём жизни.
Зачинается разговор о деле. Офонас говорит, что поехал бы за дорогим товаром для княжеского двора в самую даль, далеко бы куда, в Гурмыз [12] али ещё в Бухару.
— Это в тебе тоска, туга твоя, — отвечает серьёзно дед Иван.
Но Офонас будто и не слышит, о своём всё да о своём:
— Петряйка-то твой, пёс псом! Деньгами не ссужает мя.
— И пра. Сгинешь, да и с деньгами заодно.
— А я, Офоня, скажу тебе словечко хорошее, а ты его и помни, всегда в уме и держи, как тошно-то станет. Полегчать может. Знаешь ли ты, друг мой? Ведь ежели не мы, так другие до таких чудес доживут, что люди не будут обижать друг друга.
— В раю разве поживём этак-то? — морщит лицо гость.
— Нет, друг мой! И не в раю. Поживём и здесь ещё. Не ворона мне на хвосте эту весть принесла, в книге это написано. А в книгу эту я, знаешь, крепко верю: правду она всё говорит.
— Какая же это книга? — Офонас примолкает и покусывает губы.
— Голубиной мудрости книга! — Дед Иван уходит за перегородку.
Там вынимает он из большого кованого сундука простую деревянную шкатулку, а из шкатулки вытаскивает книгу, бережно завёрнутую в кусок зелёной полинялой ткани, прежде когда-то бывшей дорогим шёлком. Книга в толстом переплёте пергаменном, с тяжёлыми медными застёжками, писана красивыми буквицами, заставки изукрашены цветками да птицами, райскими, должно быть. Края толстых листов позасалились и потемнели от частого касания рук, местами закладки видны — обрезки холста, ленточки. Дед Иван вышел к Офонасу с книгою, опустил её бережно, обеими руками, на особливый налой и бережно же отёр рукавом рубахи переплёт. С треском отскочили большие застёжки — и книга раскрылась.
Всадник поражал змия-дракона на рисунке, и было написано: «. и приидёт и поразит. »
Дед Иван листал страницы рукою подрагивающей.
— Вот, гляди! — И придвинул ближе сальный огарок.
Офонас, хотя и был выучен книжному учению в монастыре, но не читывал давненько и оттого теперь чуть запинался, читая в голос:
— «Народятся люди сильные и храбрые, и возлюбят они людей как самих себя. И мир дадут душам людским. И восстанет тогда змеище, соберёт свои все силы окаянные, ополчит своих тёмных прислужников и пойдёт противу Добрых войною великою. И почнёт змеище проклятое изрыгать хулы мерзкие на людей, — их же заповедь: возлюби ближнего, как самого себя. И поднимутся демоны терзать и рубить добрых, — и из каждого куса человечьего новый человек вырастет, и силы прибудет. Тогда поделится весь род людской направо и налево; и встанет тогда царство на царство и на род на народ; даже по родам пойдут смуты: отец не признает сына, сын не признает отца и брат — брата. Будут великие трясения земли, и глады, и моры, и ужасные явления, и великие знамения с неба. Прийдут дни, в кои из того, что вы здесь видите, не останется камня на камне: всё будет разрушено. Так сказано в Писании. И сбудется. »
Старик, сидя на лавке, запахнулся плотнее кафтаном и перекинул ногу на ногу. Офонас читал далее:
— «Возгорятся войны и смуты великие, но чем более напрягаться станет змеище, тем многоглавее возникнет противу него рать верных. И свергнут чудовище и затопчут служителей его во прах. Солнце воссияет тогда с небес в блеске новом и осушит землю, упитанную слезами и кровью. Всех Злых лики омрачатся печалью, а Добрые возрадуются и возвеселятся. И приидут от востока и запада и севера и юга и возлягут в царствии Божием, — и царствию их мира конец прописан в книге за семью печатями. »
— Дале пойдёт иное, — прервал дед Иван чтение.
И долго, долго толковали вполголоса о «змеище» и о «временах мирных». И не водка, не брага, не пиво — деревянный ковш с водою стоял перед собеседниками на столе.
— Вот ужо, как потемнеет, мы с тобой, Офонюшка, звёзды будем считать, — говорил дед. — Я-то их, почитай, всё уж пересчитал.
И видится, представляется Офонасу город. Огромные белые красивые домины утопают в деревах роскошных — купами. Во всём и повсюду, куда ни оглянется Офонас, что-то новое видит, и в то же самое время недостаёт чего-то старого, знакомого. Музыка где-то играет, накры да гусли да трубы. Песни поются. Парнишки на площади светлой бегают, веселёшеньки. Что это? Ондрюша меж ними! Да нет! Не Ондрюша это. А приглядишься — Ондрюша самый и есть! И город-то походит на Тверь, а всё-таки не Тверь.
— Помнишь, в книге ты читал о чудовище? — спрашивает дед Иван, невесть откуда вдруг явившийся.
— Помню! — отвечает Офонас. — Да ведь это я недавно, дедушка, читал!
— «Недавно»! — передразнивает дед и усмехается. — Нет, друг мой, давно. Это ещё в другом мире ты читал. Вот когда, друг ты мой! Ты ведь всё это время проспал, а на хорошую-то пору как быть и поднялся. А чудовища-то того трёхглавого уничтожили. Все и бесы его исчезли с лица земли. Теперь уж царствие Божие наступило. Теперь уж.
Встряхнулся Офонас, опомнился. Никого. Ни деда, ни города мудрёного. Ясный майский вечер потухает. Ушёл Офонас от деда Ивана за городские ворота. Идёт куда глаза глядят. Тёмные густые облака заносят небо со всех сторон. Ветер поднялся и зашумел по лесу.
Офонас шёл по узкой лесной тропинке, густо позаросшей травой, под нависшими ветвями старых сосен и елей. Ночь тёмная, без месяца, без звёзд, уже наступала, а ответ на многие и многие вопросы всё ещё не давался. Голова болела от усиленных, напряжённых дум; усталость подкашивала ноги, сердце билось редко-редко, но мерно и тяжело, будто меру некую отбивало тоскливую. Дыхание перехватывало то и дело.
Стал дождь накрапывать; в лесу тени сгущались всё более и более и наконец слились в одну мрачную тень и затопили собой всё лесное царство. А всё не выходил, не сыскивался ответ. Не идёт — бежит Офонас. Дождь мочит его и пронизывает насквозь, колючие ветки сосен хлещут ему в лицо, бьют в грудь, рвут шапку с головы. Деревья словно бы остановить хотят. Ветер страшно гудит, ревёт по лесу и стонет в ветвях сосен и елей. Сквозь шум, сквозь свист и завыванье бури блазнится Офонасу детский крик, далёкий, слабый. Ондрюша. Этот крик отдаётся в ушах, отдаётся в сердце, в голове, и мучит, и терзает до истощения сил, до отчаяния, до одуряющей боли. Воображаемый крик. Офонасу чудится, будто гонится за ним некто, хватает рукою страшною. Нет! Невмочь. Стонут деревья, треск расходится по лесу. Офонас измучился, обессилел — и валится бесчувственный на груду сухого хвороста под старою елью.
* * *Этот последний пароксизм оказался нежданно целительным. Офонас вконец опомнился. К деду Ивану явился глядящий сумрачно, однако уже земной, с тоскою-мукою, как бы изжитою. Заговорил хмуро, по-земному, попросту, о деле, о дядьке Петряе, что не желал никак ссужать Офонаса деньгами. Прежде Офонас николи не езживал сам или с чужими, всегда со своими, с роденькой, младшим среди старших. Возможно было понять легко, отчего Петряй не даёт ему денег. Всегда Офонас бывал послушливым, но никогда ещё не являл ни смётки, ни хватки. Мало могло быть надежды на его возвращение с дорогим, хорошим товаром. Офонас мог бы и сам понимать мысли дядьки, но, одолеваемый нервическим эгоизмом, всё бранил его, всё твердил в уме своём упорито: «Пёс. Пёс псом. » С этим твёрдым решением Петряя не давать денег примириться не имело сил никаких всё существо Офонасово; он чуял нутром: путь, неведомый далёкий путь — единое спасение телу и душе. А ежели не будет пути, пропадёт Офонас, душа канет в тенётах безумия; тело изведётся, водкою ли, тоскою ли, гонящей в самый мраз вечерний, ночной — на улку — помёрзнуть хмельным, сгинуть. А ведь он не хотел умирать.
Дед призадумался. И чувствовал Офонас в этой задумчивости надежду себе. Наконец дед высказал советное слово: скупо высказал, сторожко почти:
— Ты бы, Офоня, к Бороздину боярину, к Борису Захарьичу [13] пошёл.
Старый Иван вновь задумался. Воевода Бороздин, он, может, и даст Офонасу денег на путь. Когда ж это было? Уж давно! Борис Захарьич во главе войска тверского поставлен был князем Борисом Александровичем, отцом нынешнего князя Михаила. Войско. оно ведь в помогу вышло князю Василию в его смуте с родичами. Нынешний-то московский Иван-цесарь, того Василия сын. Как было некогда. На княжне Марье Борисовне [14] женили молодого Ивана Васильевича. Князь Михаил Борисович ему — шурин. Было. Давно уж нет в живых Марьи Борисовны. Византийка-римлянка правит в теремах. А договор-то прежний о равности великих князей, тверского да московского. Похерили. Эх! Съест Москва княжество Тверское. Вон и Бороздины в московскую сторону косятся. Были слухи о московских подарках старому Бороздину. Подкупает Москва Бороздиных? Ложь или правда? А богатству лучше не лежать лежнем, а ходить, миром ходить, оборачиваться, удваиваться, утраиваться, товарами обращаться. Подкупные деньги неверные. Князь Михаил тих-то тих, воды не мутит, а ежели всполохнётся, грянет грозою на Бороздиных. У Петряя-то теперь своего довольно, осуды ему не надобно, а никто из тверитских торговых людей не попросит у Бороздина, поопасятся. А Офоня что же? Чудной человек, всем ведомо. Чудной. И род за него не ответчик. И ежели возвратится Офонас без денег и без товаров, князь не станет на сторону Бороздиных. А ведь Офонас голый воротится, иному не быть! А то и не воротится вовсе. Но не ехать ему нельзя! В Твери-городке борзее пропадёт парнюга, нежели на дорогах разбойничьих торговых.
— Отчего к Бороздину идти? — спросил Офонас.
Менее всего хотелось деду Ивану вязнуть в объяснениях долгих. Да и Офонас не таков, чтобы понимать таковые расчёты, это ведь не книга мудрости голубиной утешительная.
— Петряй сказывал, у Бороздина деньги, а Петряю-то своего довольнешенько.
— У Бороздина лишек, что ль? — полюбопытствовал Офонас.
Дед почуял, что сейчас начнётся вязкий разговор и примется Офонас кидать вопросы вовсе никчёмные, упорито не понимая тонкостей и расчётов хороших.
— Ступай к Бороздину. Коли Петряй сказал, дело, стало быть.
И вдруг ощущение земного, простого властно захватило лапами тугими, медвежьими Офонасов чудной ум. Да, он не понимал и даже и не желал понимать, отчего Бороздин-воевода, возможно, ссудит его деньгами; но Офонас уже принял это и сам в себе согласился и не хотел вопросов.
Дед Иван усмехнулся кротко.
* * *Борис Захарьич деньгами ссудил, и не одного Офонаса, ещё пятерых из торгового рода попростее, не смевшего соперничать с роднёю Офонаса.
* * *Тюремная камора в Смоленске. Дерёт кашель нутро грудное. Офонас встаёт, перекрестясь, за налой книжный — принимается за большое писание.
«За молитву святых отцов наших, Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй меня, раба своего грешного Офонаса Тверитина, сына Микитина.
Пишу я про своё грешное хожение за три моря. А первое море — Дербентское, дарья Хвалисская, второе море — Индийское, дарья Гундустанская, третье море — Чёрное, дарья Стамбульская».
Является в уме, переплеснув на бумагу литовскую, персидское слово «дарья» — «море», а то «река». Входят, вступают восточные слова в писание русское Офонасово, равные со всеми словами русскими. Он за три моря зашёл, и моря эти: Каспийское, Чёрное да Индийский океан — дарья Гундустанская.
Как почтенный человек, ведёт свой путь Офонас от Спасо-Преображенского собора, по коему и Тверское княжество зовётся «домом святого Спаса»; и поминает Офонас в писании своём очередно людей важных и знатных:
«Пошёл я от Спаса святого златоверхого с его милостью, от государя своего великого князя тверского Михаила Борисовича, от владыки тверского Геннадия и от Бориса Захарьича».
Накатило. Охота большая нашла на Офонаса бормотать — припевно говорить свои песни не песни, стихи не стихи. А надобно писать. И отчего не выходит писать легко и многими припевными словами, как оно по душе складывается? А всё пишется коротко и неуклюже. А по-иному охота.
«Поплыл я вниз Волгою. И пришёл в монастырь Калязинский к Святой Троице живоначальной и святым мученикам Борису и Глебу. И у игумена Макария и святой братии получил благословение. Из Калягина плыл до Углича, и из Углича отпустили меня без препятствий. »
В Нижнем Новгороде купцы платили пошлину и дождались Хасан-бека, посла ширваншаха. А ехал он с кречетами от великого князя Ивана московского, и кречетов у него было девяносто.
Поплыли на Низ под охраною посольского судна. Прошли и Казань, и Орду, и Услан, и Сарай, и Берекезан. Остановок не было. Спутники Офонаса везли продавать кожи, меха, полотно, кадушки липовые. Думали, как продадут свой товар и накупят дорогих тканей, персидских красок, да ножей, да посуды серебряной. Как вошли в Бузан-реку, подплыла лодка с тремя чалмоносцами. Передали, что Касим-султан, астраханский правитель, подстерегает купцов, а с ним и войско. Посол каждому из них подарил по кафтану-однорядке да по штуке полотна, чтобы провели мимо Астрахани судно. А было ещё и малое судно с товаром.
«Плывём мы мимо Астрахани, а луна светит, а погоня за нами за грехи наши, кричат: «Качьма — не бегите!» А мы бежим себе под парусом. А погоня близится, и почали в нас стрелять стрелами. Застрелили у нас человека, а мы у них двоих застрелили. А меньшое наше судно зазастряло, и всё-то пограбили, а мелкая моя рухлядь была на том судне».
Так и пропала Офонасова мелкая рухлядь — меха, товар меховой.
«Дошли мы до моря на большом судне посольском, да стало оно на мель в устье Волги, и нагнали нас, и велели судно тянуть вверх по реке до еза. И судно наше большое тут пограбили и четыре человека в плен взяли, а нас отпустили голыми головами за море. А назад, вверх по реке, не пропустили, чтобы вести не подали.
И пошли мы, заплакав, на двух судах в Дербент. В одном судне посол Хасан-бек, да купцы персидские — тезики [15] , а на другом судне — шесть московских, да тверичей шесть нас, да коровы, да корм наш. И поднялась на море буря-фуртовина [16] , и судно меньшое разбило о берег. А тут стоит городок Тарки. И вышли наши люди на берег, да пришли тех мест люди — кайтаки и всех взяли в плен.
И пришли мы в Дербент. »
* * *Эх, Каспийское море, море Баку. Железные врата — проход узкий меж горами и морем, защищённый крепостью.
Делать было нечего. Надобно бить челом Василию Папину, только прибывшему в Дербент, да и Хасан-беку. Ведь людишки в плену у кайтаков, а товар пограблен.
Офонас побродил по торговым рядам — это были целые кварталы лавок и лавчонок, входы, завешенные коврами, и раскрытые входы; и блеск, и сверкание, и запах острый, густой новых тканей, кож, мехов.
Солнце зашло. С высоких минаретов понеслись призывы муэдзинов [17] к вечернему намазу [18] . Караван-сарай, ворота которого обращались на юго-восток, переполнился приезжими. Здесь собрались купцы из Самарканда, Бухары, Дамаска, Тавриза. Воротившись после дневных забот под кров караван-сарая, его обитатели занялись приготовлением ужина. Доносились громкие разговоры, хохот. Но не до смеха Офонасу и его спутникам. Не хотелось Офонасу к своим; сумрачны они; переговаривают, заступится ли московский Папин, черноглазый грек, да и с Хасан-беком-то каково будет говорить. Толмача никому не надо; все худо-бедно лопочут, исторгая из уст смесицу некую тюркских разнообразных наречий с говорами фарсийскими и дарийскими, а кое-кто щегольски вставляет и арабские словечки. Все по сути своей и не купцы, не торговцы, а поставщики княжеских дворов Руси. Офонас дале Нижнего Новгорода прежде не добирался, но видывал и он в Нижнем и персов, и тюрок разноговорных; может и он щегольнуть восточным словцом.
Офонас побродил по двору, ему сделалось хорошо среди смеха и громких речей. Заглянул на верблюжий двор. И прежде видывал верблюдов. Животный дух крепкой пушистой шерсти, очи животные тёмные, добрые, хороши были ему. На его худом и уже покрывшемся загаром лице улыбнулись виновно-диковато его светлые карие глаза. О жене и сыне, о Петряе-обидчике, о долге Бороздину давно уж не думалось. Всё это осталось в ином мире, ныне смутном, туманном. И отсюда, из тёплого вечернего Востока, мир далёкий тверской чудился зимним вечно; и в нём будто и Петряй и Бороздин истаивали неясные, исчезали; и дед Иван махал издали благословительной старческой рукой, и Настя сидела в горенке за шитьём золотным, склоняя голову в кике новой, а сама нарядная какая, Бог с ней; и Ондрюша играл деревянной, красно раскрашенной лошадкой и поглядывал в сторону окошка слюдяного с детским лукавством добрым, будто знал, что отец видит его, и будто гостинцев ждал. И было чудно. Потому что ныне, ограбленный, далеко от рода и города своего, Офонас чувствовал себя свободным и почти весёлым. И детское припоминалось время, что минуло в его жизни-животе так быстро; а бывали дни долги и полны загадочного смысла самых простых деяний, играний ребячьих. Ушло всё. А теперь будто ворочается. И будто он и возрастный и дитя. Хотелось посидеть за весёлой трапезой, смеяться, кушанья сладкие кушать. Хотелось пить хмельное и ещё более развеселиться. Очень хотелось женщину. И петух, тот, что понизу живёт, бабьи кунки клюёт, напрягался в своей мотне, гребнем алым помахивал. Но не ночи супружеские честные с Настей припоминались, а припомнилась одна тайная банька, и он, молодой совсем, стоит, держа спереди берёзовый веник. Из пара выскочили и в Тверцу голышом. Бабы плещутся, хохотом заливаются, водою в Офонаса брызжут. Купались на мели, на изгибе. Одна и попади на зыбучий песок и — тонуть! Офонас и поплыл за нею, по-собачьи загребая. Достал из воды, скользкое тело живое, крепкое, большое ухватил. В благодарность и не платил ничего. А была хороша. И такое делывал. Эх. Сладка пизда — а всю-то не вылижешь. И самому костяному хую до донышка блядской пизды не добраться. А с честною женою родною творить иное многое телесное — грех, и большой. Однако же от памяти подобной разгорелось пуще. Денег оставалось не то чтобы мало, но ведь кто ведает, какие испытания ждут впереди, вдали. Выходить одинёшеньку в чужой город ввечеру — опасное дело, да ежели нужда-то долит. Решился. Своим не сказался.
В конце-то концов, для защиты-обороны прицеплена к поясу польская сабля. Днём, покамест шатались все по кварталам базарным, тверичи да москвичи — совместно, Офонас кое-что уж приметил на углу обувного базара. Тёмный домишко с пристройками. Чутьё подсказывало. Женская фигура — с ног до головы — в покрывале плотном сером — пальцы жёсткие старухи тронули тогда Офонасову руку. В ухо ткнулся шепоток:
Офонас это арабское словечко понял, означало оно — совокупление. Он исподтишка пожал сухие жаркие пальцы старухи, ощущая их сморщенность задубелой своей ладонью, и бегом догнал своих. Сумрачные и деловые, они и в ум не могли взять, отчего он приотстал. Дела торговые, грядущие переговоры с московским Папиным и Хасан-беком — вот что занимало торговые умы из Москвы да из Твери.
И теперь, поплутав, Офонас подошёл к неприглядным, давно расшатанным, скрипучим и стонущим воротам. Тотчас откуда ни возьмись вынырнули из полутьмы вечера тёплого восточного двое, тёмные, чёрные почти в сумраке две фигуры высокие — сторожили дом. Офонас почувствовал, как пронизали его с ног до головы острые взоры глаз почти невидимых, зорких. Впрочем, он и ожидал подобного; и вынул из пояса две деньги, заранее приготовленные для стражей подобных.
Его впустили. И теперь он очутился в проходе тёмном, как темница. Струхнул невольно Офонас. Чуть в плечи втянул голову в шапке круглой, мехом отороченной, замер на миг. Но внезапного удара не последовало. И Офонас устремился к тусклому свету в конце прохода. Несколько раз бедняга споткнулся и один раз не сумел удержаться на ногах и упал, но вскочил тотчас. Наконец выбрался он во двор, где разглядел два дома, соединённых галереей. Из галереи во двор неровно лился свет плошек и свечей. Закутанная женщина, давешняя старуха, должно быть; руку выставила из-под серого покрывала сплошного. Офонас опустил в её ладонь, согнувшуюся щепотью, ещё одну деньгу. Женщина безмолвно указала на галерею. Он прошёл вперёд и поднялся по ступенькам.
В галерее, подле жаровни, сидел человек в светлой чалме на голове круглой и в чёрном суконном кафтане, перетянутом кожаным пояском. Офонас заоглядывался. Замелькали в глазах его светло-карих разноцветные чалмы, чёрные и тёмные рыжие бородки, смуглые лица и большие, длинные — казалось, до висков — очи мужские, полнившиеся восторгом, довольством, весельем. Несколько парнишек-подростков плясали нагие посередь. Петушки полудетские поматывались, попрыгивали. Двое, а то трое чалмоносцев играли на бубнах, мастерски простукивая кончиками пальцев деревянные круги. Буйная дробь вызывала невольное желание запрокинуться и обмереть содроганием тайного уда. Приблизилась к Офонасу женщина, по виду почтенная, полнотелая, в атласовом платье широком, поверх — короткая ватная душегрейка, голова кисеей покрыта. Монеты уж пташечками летели. Женщина повела Офонаса за руку. Он шёл послушно, скоро, потому что снедаем желаниями был. А всего желаний оставалось два: поесть сладко и повертеть клювастым петухом своим в женском котелке. «Калак» — глиняный котелок — женское тайное место. Но провожатая спросила его прежде, не «вышивальщик» ли он, не ахле бахйие. Он усмехнулся и не упустил случая щегольнуть словечками, ответив, что нет, у него «палан» — седло — не съехало, и он не cap гир — не «ловец скворца». Всё это означало, что он не охотник до парнишек.
— Дизи бир кардан! Дизи бир кардан! — повторил он.
И вправду, пора было ставить котелок на огонь; и поесть, и другое.
Подходя к дверке, ведшей в комнаты, он невольно оглянулся вновь, и ему почудилось, будто в галерее чудное сияние неровно идёт от одного места. Но провожатая отворила дверку, и Офонас вошёл.
В комнате, освещённой двумя свечами, никого не было. Офонас присел на подстилку суконную подле низкого деревянного стольца. Сбросил шапку с головы, схватцы на кафтане расслабил. Провожатая исчезла. Молодой парень, по виду слуга, принёс на подносе кушанья. Мясо жареное — баранину с пшеном варёным сарацинским [19] ; в чаше небольшой — сладкое тесто жидкое, в ореховой смесице. В кувшине — мутное хмельное питьё. Лепёшки. Офонас набросился на вкусную еду, насыщаясь с довольством, пригибаясь над подносом и блюдами, протягивая руки. Рыгнул. Засалившиеся пальцы и ладони отёр о полу кафтана. Голова чуть кружилась — давно так сытно не едал. Стуком лёгким встали перед ним полунагие женские ноги в лёгких кожаных туфлях с низким вышитым задником. Он поднял голову на пестроту платья, на лицо круглое, набелённое, на котором краснел и белел улыбкою рот и чернели брови, густо начернённые и сведённые чёрной краски чертой на переносице.
Насладно потонул в объятиях пуха подушек и одеял, в теле женском.
* * *Когда Офонас наконец очнулся, опомнился, подле него уж никого не было. Бог весть как, но он почуял, что пришла ночь глубокая. Свечи горели. Те, прежние, или новые зажгли? Сел на постели. Увидел кувшин с водой. Умылся, пригладил волосы встрепавшиеся, оделся, а был раздет до рубахи. Застегнул кафтан, натянул сапоги. Пошёл из дверцы давешней в галерею. Там по-прежнему сидели-посиживали чалмоносцы на подстилках вкруг стольцов низких резных. А вкруг вытянутых кувшинчиков с горлышками витыми теснились чашки, налитые тёмным, почти чёрным напитком. Уж не слыхать было бубенной дробности и не плясали голые парнишки, будто и не бывало их вовсе никогда, николи! Приснились, привиделись. И беседа велась, лилась тихим журчанием.
Офонас приостановился, вспоминая, как приветствовать следует сборище. В голове ещё бунило после всего-то! Но он поклонился и произнёс громко:
Слова сказались приветственные, верные. Но какие уж ему друзья-приятели — «аркадашлер» — эти чалмоносцы.
Подобно всем своим единовременникам-современникам, Офонас на словах яростно почти презирал, ненавидел чужеземцев, чужеверцев. И ежели бы поселились таковые в Твери, он бы отплёвывался с грубостью, ходя мимо домов их. Однако в жизни дорожной, движущейся, и вне своих родов и городов люди принимали и воспринимали обычаи и навыки друг друга; и прежде чужое, чуждое уж делалось, оборочалось почти своим, близким, привычным-навычным. И что ж! Пришли в одно место, для одного дела блядского. Друзья — аркадашлер — друзья, друзья.
Сидевшие сделали легчайшее движение навстречу Офонасу; будто и приподнялись — будто и не приподнялись. И снова показалось глазам Офонаса это сияние неровное странное. И он повернул голову и увидел в свете свечей сидевшего у стольца нарядного за чашей с тёмным напитком человека, молодого совсем и одетого с необычайным для места здешнего богатством. Видать было, что этот сидящий строен и высок, и телом крепок, но без мясов избыточных; и был светлоликий, черноокий, бородка и усы едва пробились. Одет же он был поистине великолепно; на главе серебристая шёлковая чалма, на плечах — чёрный суконный плащ, опушённый соболем; безрукавка суконная голубая, в самой Шамае сшитая, штаны суконные, сапожки, должно быть, казанские; шёлковым вышитым платком подпоясан.
Один лишь этот человек приложил пальцы правой своей руки ко лбу в ответ на приветствие Офонаса. Губы юноши тронула улыбка легчайшая. Он сделал Офонасу знак рукой — взмахом повелевая приблизиться. Почтение к сильным и знатным мира сего и почтительное повиновение им отличало людей того времени, когда пришлось народиться на белый свет и жить Офонасу Микитину. Он тотчас приблизился к сидевшему, поклонился и произнёс ещё одно приветствие, слыханное в Нижнем среди торговых гостей азиатских:
— Геджениз хайыр олсун! — Ваш вечер благоприятным да случится.
Молодой человек улыбнулся ярко и чуть высокомерно, но проговорил тепло:
— Мерхаба! — И махнул ещё рукой; на этот раз не Офонасу, а в полутьму дальнюю галереи.
Но тотчас явился из полутьмы слуга с чашей для Офонаса, поставил чашу на стол, глиняную, глазурованную, и налил из кувшина в чашу чёрный напиток.
Юноша велел Офонасу сесть и приказал слуге:
— Позови старуху Офтоб!
Офонас сидел, будто скованный, и не решаясь пить чёрную жидкость. Поспешно пришла к стольцу та самая прежняя провожатая в душегрее и с головою, покрытой кисейкой.
— Верни ему саблю и деньги излишние, какие здесь взяли у него! — приказал старухе молодой гость; и продолжил с насмешкой: — Ты, верно, положила своими руками гашиш в пилав для угощения этого неверного бедняги?
Старуха принялась клясться, что ничего дурного не делала; затем призналась, что велела положить в пилав — кушанье из бараньего мяса и сарацинского пшена — совсем немного гашиша. Прибежал другой слуга и принёс Офонасову польскую саблю и мошну, а также и пояс, в котором ещё оставались монеты. Офонас невольно хлопнул себя по колену — как же это он не приметил отсутствие пояса и сабли! Он борзо опоясался и саблю накрепил.
— Выпей кахву, — сказал голосом властным юноша, когда слуги и старуха отдалились от стольца. — Напиток видится тебе чёрным и горьким, он таков и есть, но кахва проясняет рассудок. Пей же!
Офонас покорно отпил и проглотил. Рот затопила горечь.
— Ты, должно быть, прежде никогда не пробовал гашиш?
— И даже не ведаю, что это такое!
Собеседник Офонаса усмехнулся, но отвечал серьёзно:
— Это высушенная смола, произведённая из растения, называемого гиндустанской коноплёй. Человек, отведавший гашиша, видит чудеса перед глазами своими; но горе навыкшему вкушать гашиш: такой несчастный проживёт недолго. Расскажи мне, какие чудеса ты увидел.
Офонас смутился, но сердце скрепил и ответил прямо:
— Я не видел никаких чудес, господин милостивый. Я был с женщиной.
— Должно быть, она привиделась тебе в опьянении, вызванном зелёной смолой гиндустанской конопли.
— Она была в яви, — тихо возразил Офонас.
Молодой человек властно хлопнул в ладоши, и старуха полнотелая прибежала тотчас.
— Скажи мне, матушка Офтоб, — юноша небрежно откинулся к стене, явственно забавляясь происходящим, — скажи мне, какую из своих девушек ты отдала нынче этому несчастному неверному?
Старуха, видно было, что колеблется, медля с прямым отговором. Наконец она всё же сказала:
— Я привела ему Зейнаб.
— Но разве он имел с ней дело? — допрашивал юноша.
Старуха покосилась на саблю Офонаса.
— Нет, — выговорила тишком-тишком. Подалась в сумрак.
— Это гашиш. — В голосе юноши прозвучало странное печальное смирение. — Эта гиндустанская конопля обманула многое множество людей, потому что она может быть прекраснее самой прекрасной женщины на свете! А ты не почитай себя обманутым и скажи мне, кто ты и откуда, и куда лежит твоя дорога.
Офонас послушно начал говорить о Руси, о Твери, о своих спутниках, о том бедственном положении, в коем они все очутились, назвал своё имя.
— Русы. — Внимательно и с любопытством оглядели Офонаса чёрные продолговатые глаза-очи. — Но почему нет на твоём лице и на шее твоей рисунков?
— Каких рисунков? — искренне подивился Офонас.
— Я читал в одной старинной книге, что лица и тела русов изрисованы чёрными и красными линиями со лба до пяток. [20]
— Такого обычая не ведаю я. Только девицы и женщины белят и румянят лица и чернят брови.
— Должно быть, обычай разрисовываться с головы до ног был языческим.
— Мы — не язычники, — тихо возразил Офонас.
— Я знаю. В северных странах исповедуют греческую веру в пророка Ису, которого называют Богом.
— Иисус Христос — сын Божий.
Юноша снова махнул рукою с некоторым нетерпением:
— Я не хочу вести прения о Боге! Скажи мне, в каком караван-сарае стоишь ты?
Офонас рассказал местонахождение караван-сарая. Оказалось, там же остановился и его собеседник. «Стало быть, и он чужой в Дербенте!» — подумал Офонас. Молодой человек поднялся, и тотчас выступили из углов галереи его слуги и двинулись впереди него, словно бы расчищая путь, и следом за ним, охраняя его. Юноша обернулся к Офонасу:
— Ступай со мной! В этом городе хорошая стража, но на такого чужеземца, как ты, могут напасть. Повтори мне своё имя.
Офонас повторил своё имя.
— Мне трудно выговорить это странное сочетание звуков. Я буду звать тебя Юсуфом!
Офонас поклонился в знак покорного согласия, сам дивясь тому, что в приказах его юного собеседника не чувствуется желания оскорбить низшего. Никогда прежде не встречал Офонас подобных людей знатных.
Слуга осветил тёмный проход. У ворот ждали другие слуги с конями, осёдланными и отдохнувшими. Юноша велел Офонасу сесть на коня позади одного из своих слуг.
Доехали они скоро. На дворе караван-сарая спешились. Одни слуги увели коней, другие осветили путь к дому, построенному в стороне от прочих помещений.
— Возвращайся к своим спутникам, Юсуф, — приказал молодой человек, — они, должно быть, тревожатся о тебе. Завтра вы не пойдёте просителями ни к вашему московитскому послу, ни к Хасан-беку. Завтра правитель Дербента принимает послов в своём дворце в крепости. Ты же явись завтра в полдень ко мне. Я остановился в этом доме, хотя мог бы жить во дворце правителя Дербента Булатбега. Но у меня тоска, и я не хочу общества равных мне по знатности. Я — Микаил, сын шейха, что правит Рас-Таннуром, морским городом [21] .
Офонас-Юсуф поклонился, не решаясь произнести хоть слово.
* * *Спутники Офонаса, москвичи и тверичи, ещё не ложились и тихо толковали, кружком собравшись у двух чадящих плошек. Встретили они гулёну без ласки. Были хмурые, да и не с чего было веселиться.
— Я уж думал, прибили тебя. — Тверич Гаврила кинул взгляд на вошедшего.
— Целый вроде, — откликнулся Офонас.
Он был взволнован происшедшим с ним; яркими картинами, неровными цветными пятнами носилось, скакало происшедшее перед глазами в уме; летело на Офонаса и распадалось огромное набелённое женское лицо; сияюще взлетал на коня белого прекрасный царевич Микаил.
Так хотелось рассказать спутникам горьким о гашише гиндустанском, о царевиче том чудном; но людишки сидели хмурые-прехмурые, а скоро и полеглись на одеялах — спать.
Офонасу не спалось. Глядел в темноту, различал старый сундук с медным на крышке блюдом, полуобвалившиеся лепные украсы на потолке. После заснул всё же и спал крепко.
* * *На другой день и вправду оказалось, что идти просителями не случится. Спутники Офонаса ещё более омрачились; не знали, как время убить, дремали, играли в кости, готовили и ели нехитрую стряпню.
Офонас сбирался к царевичу.
Меж тем в доме, где поместились сын шейха Рас-Таннура и его слуги, царевич Микаил вёл разговор со своим старым доверенным служителем, Хамидом-хаджи, бережно вырастившим юного господина от самых его первых лет. Хамид-хаджи был уже очень немолод, лет шестидесяти, лицо имел продолговатое, лоб выпуклый, глаза желтовато-карие, а бороду седую и длинную. Но одна лишь борода и выдавала его возраст, а так ни в лице его, ни в телосложении не примечалось печальных знаков старости.
— Господин, что вам этот неверный чужеземец? — спрашивал озабоченно Хамид-хаджи, протягивая руку над сандалом — низким столиком, закрывавшим жаровню.
— Он утешил меня, уменьшил мою тоску, — отвечал рассеянно царевич Микаил.
— Чем же? Какими деяниями потешными? Он не годится даже для того, чтобы кривляться шутом! Он не смешон, груб и неотёсан. Да, он груб и в нём нет ничего, что могло бы забавлять.
— Но рядом с ним я испытал чувство покоя, мимолётное чувство, какого не испытывал уже давно. Я не знаю, отчего это, и не хочу задумываться. В его далёкой и дикой стране он может почитаться даже и образованным, он учился чтению и письму.
— Он рус, исповедует греческую веру, но эти русы имеют и свои буквенные знаки, взятые у греков, иудеев и латинов. Существуют даже русские книги. А ты помнишь книгу посланника халифа Муктадира, где говорилось о русах, разрисованных красными и чёрными линиями с ног до головы?
— Но этот неверный не способен позабавить моего господина даже зрелищем своей разрисованной кожи!
— Они давно уже не разрисовывают себя. А быть может, учёный посланник халифа описал каких-то иных русов. Но ты не должен выказывать этому русу своё недовольство им. Тебя мне никто не заменит, помни всегда! Я дал ему имя Юсуф, потому что не могу выговорить странных звуков его русского имени, более, впрочем, похожего на ромейское. [22]
— Я останусь при вас, мой господин, покамест вы будете забавляться беседой с ним.
— Это ни к чему. Я желаю говорить с ним наедине, с глазу на глаз.
Старому доверенному слуге очень хотелось полюбопытствовать, какие тайны может знать неверный человек из неведомой холодной страны, однако старик понимал, что высказать вслух подобное любопытство явилось бы излишеством его разговора с господином, и молча ушёл делать распоряжения слугам.
Офонас уже приближался к дому царевича. Прежде, от самого своего рождения, Офонас был так поставлен в жизни своей, что ему и в голову не шла мысль о возможном его приближении к сильным и знатным. Над ним стояли старшие рода, Петряй, дед Иван, Семён, Фёдор. Да и сами-то они кто были? Не бояре, не с княжого двора, а торговые людишки. Могли бить князю Михаилу Борисовичу тверскому челом, просить могли о милости. Но ныне происходило иное с Офонасом. Царевич, сын правителя, говорил с ним милостиво; и не просто отвечал согласием на просьбы, желая скорого удаления докучного просителя; нет, не то происходило; сын правителя сам желал говорить с Офонасом, видеть Офонаса желал. И пусть даже это был царевич неверный, не просвещённый верою Христовой, но всё же человек знатного рода.
«И зовут-то его ровно нашего князя!» — вдруг подумалось Офонасу неожиданно умилительно. Хотя дома, в Твери, не испытывал он умиления, говоря о князе Михаиле Борисовиче; а порою тверичи и бранивали князя своего, и посерживались на него. Ну, не в глаза, ясное дело. А ныне творилось иное совсем с Офонасом: впервые в его жизни приближал его к своей особе знатный, сильный. «И ежели бы Петряя князь Михайло Борисыч приблизил; куда бы подевались брань да сержение! В умилении сердешном истаял бы Петряйко. »
Слуга проводил Офонаса в горницу, где полы устланы были ярко-красными коврами. Сын правителя морского города поместился на постилке плотной, крытой узорчатым атласом, и указал Офонасу место на другой постилке, чуть пониже себя. На стольце поставлено было серебряное блюдо с яблоками. Яблоки Офонас пробовал в Нижнем, привозили их с Востока даже и ближнего, не такого далёкого. Дымился кувшин с длинным горлом и витым носом. В чашах глазурованных налит был дымящийся чёрный напиток, та самая, давешняя кахва.
Микаил отвечал на приветствие Офонаса-Юсуфа милостиво.
— Сегодня ты — мой гость. Пей. Угощение гостя без кахвы — как султан-правитель без дорогих одежд [23] !
— Правители земель и морей, откуда ты, господин, прибыл, одеваются, должно быть, в чёрный атлас, а лица и деяния их суровы, словно горечь и жар кахвы.
Микаил засмеялся весёлым юношеским смехом и вдруг схватил руку Офонаса и резко ударил по его ладони своей ладонью. Офонас смутился и обеспокоился:
— Я был непочтителен, господин?
— Нет, нет! — отвечал юноша, всё ещё смеясь. — Ты не знаешь нашего обычая; ведь я просто-напросто показал тебе, что шутка твоя хороша. Но пей же. Ты привыкнешь к этой горечи. Я ведь говорил тебе, что кахва проясняет рассудок. И ешь яблоки. Ты под кровлей моего жилища. Но если ты будешь только пить и ничего не съешь, ты доставишь мне сомнительное право не защищать тебя, когда тебе будет грозить опасность. Таковы обычаи моей страны.
Офонас-Юсуф прикусил яблоко, затем снова отпил кахвы. Сладость яблока умеряла горький вкус чёрного напитка. Микаил глядел на него взором юношеской пытливости:
— Ты верно поступаешь, Юсуф! Не отказываешься от горечи, но умеряешь горечь сладостью.
Гость наклонил голову.
— Я помогу тебе и твоим спутникам, — продолжил сын правителя Рас-Таннура. — Ты должен много денег?
— Да, — отвечал Офонас коротко и снова наклонил голову.
— Я дам тебе деньги.
— Я буду вашим покорным должником.
— Ты — мой гость, а мой гость не может быть моим должником! Я не ростовщик, не презренный меняла.
Офонас простёрся у ног царевича, пробормотав:
— Простите меня, негодного, если я невольно оскорбил вас.
— Я прощаю тебя. Тебе ведом наш язык, но не ведомы наши обычаи. Ты не знаешь, что означает быть «мурувва», истинно мужественным. Благородный человек моей земли щедр и гостеприимен, отважен и смел, терпелив, честен и верен. Один из моих предков зарезал для гостя единственную любимую верблюдицу, оставив семью без пищи.
Офонас уже снова сидел на своей постилке и заметил тихо и с некоторой робостью:
— Щедрые и смелые люди встречаются и в моей стране.
Микаил снова посмотрел пытливо и, миг помолчав, ответил так:
— Словами нашего пророка Мухаммада скажу тебе: «О вы, которые уверовали! Не делайте тщетными ваши милостыни попрёком и обидой, как тот, кто тратит своё имущество из лицемерия перед людьми и не верует в Аллаха и последний день. Подобен он скале, на которой земля: но постиг её ливень и оставил голой. Они не владеют ничем из того, что приобрели: ведь Аллах не ведёт прямым путём людей неверных [24] !»
Офонас осмелел совсем, согретый благоволением знатного.
— Я верен своей вере, — говорил.
— Ты умеешь быть храбрым. Это хорошо. Выслушай ещё слова пророка Мухаммада о храбрости: «О те, которые уверовали! Когда вы встретите тех, кто не веровал, в движении, то не обращайте к ним тыл. А кто обратит к ним в тот день тыл, если не для поворота к битве или для присоединения к отряду, тот навлечёт на себя гнев Аллаха. Убежище для него — геенна, и скверно это извращение [25] !» Что можешь сказать ты?
Офонас пытался вспомнить нечто очень разумное, но сказался устами лишь тропарь [26] Спасителю:
— «С вышних призирая, убогия приемля, посети нас озлобленныя грехами, Владыко всемилостиве. Молитвами Богородицы, даруй душам нашим велию милость».
Перевёл, как мог.
— Это не довод в нашем с тобою прении, — заметил Микаил странно задумчиво.
— Я не смею спорить с вами, я лишь придерживаюсь той веры, которую знаю с детства своего. — Офонас вдруг понял, что отвечает с чувством достоинства; прежде он за собою не ведал подобного чувства.
— Ты хорошо говоришь; я не ошибся в тебе, — улыбнулся сын шейха. — Будем теперь беседовать о чём-нибудь забавном, да простит нас Аллах! Ты, должно быть, принял меня за ловца скворцов или игрока в орехи — «герду баз». Ты видел, как я смотрю на пляску нагих юнцов.
— Я видел пляску, но я не видел вас. Лишь сияние я увидел; нет, не увидел, но почувствовал. И то сияние были вы. Мне и в мысли не может прийти дурное о вас.
— Я понимаю, ты не стремишься льстить мне, ты говоришь правду о себе. Но всё же ты поверь мне, я не охотник до любви мальчиков, но и не ради любви продажных девушек старухи Офтоб я пришёл в тот дом грязи и порока, где встретил тебя. Ты хочешь знать, зачем же я пришёл туда? Скажи мне, что у тебя есть желание узнать. После того как я услышу твой голос, подтверждающий твоё желание узнать причину моих поступков, мне легче будет говорить о себе.
Офонас внезапно всем своим существом ощутил некую целенаправленность жизни, своей и чужой. Прежде он жил как жилось, как положит Господь на душу. Ныне вдруг явилось ощущение странной цели. В жизни трепетала загадка. Жизнь могла идти не бессмысленно, но во имя загадки, во имя разрешения задачи. Задача могла быть совсем простой и ясной, простой человечески и всё же загадочной.
— Да, я хочу узнать причину ваших поступков, господин. Я желаю узнать. Я очень хочу узнать.
И на этот раз Офонас-Юсуф сказал правду.
— Меня мучит тоска, — продолжал говорить Микаил. — Старый слуга Хамид-хаджи, который вырастил меня, знает причину моей нынешней тоски, толкающей меня на эти странные поступки, недостойные меня по сути. Мне ли являться в низкопробный дом порока, мне ли вступать в дружбу с тобой! Но я рад встрече с тобой. Ты чужой, чуждый, новый в моей жизни. Я хочу поверить тебе мою жизнь, хочу говорить о себе. — Микаил, не вставая, чуть подался к своему собеседнику, затем откинулся к стене и распрямился ещё более; как бы тянулся вверх, не вставая.
— Я весь — слух, — отвечал Офонас-Юсуф.
* * *Микаил начал рассказ от своего первого детского воспоминания, каковым явились похороны его старшего брата. Долгое время не знал Микаил, отчего умер его брат. Труп омыли тёплой водой и натёрли благовониями. Мёртвого обернули белым саваном и уложили на носилки, сделанные из необработанного дерева. Мужчины понесли носилки на кладбище рода и заложили могилу камнями. Все надели чёрную одежду, и плакальщицы оплакивали юного мертвеца семь дней. Правитель повторял первую суру Корана. Печаль опустилась на кровлю и стены дворца, вошла как хозяйка в его залы и комнаты.
Меж тем Микаил, оставшийся единственным сыном шейха, вырастал храбрым, умным, щедрым и мужественным. Его учили владеть мечом и обуздывать необъезженных коней. Но отец взял во дворец учителей, которые научили мальчика письму и чтению, выучили красиво писать по-арабски и персидскими буквами; предоставили ученику старинные книги арабов и персов, а также обучили языку ромеев [27] , и он сумел прочесть многие книги греков. Сам, без наставника, изучил он язык и грамоту латинов и читал и их книги. Умудрив свой рассудок, Микаил понял, что отец скрывает от него нечто. Мать также знала тайну, но не хотела открывать сыну. Наконец он сказал отцу и матери, что покинет дворец и владения предков, если не будет знать, что же сокрыто от него.
— Многие знают во дворце, знает Хамид-хаджи, но я не знаю. Отчего? Я не достоин подобного знания?
Отец отвечал, что Микаил ещё слишком юн.
— А знание это слишком серьёзно и тяжело. И потребует от тебя, именно от тебя, серьёзных и смелых действий.
— Мне пятнадцать лет.
Отец посмотрел на единственного сына с пристальностью необычайной и заговорил. И слова его открывали тайну и ложились на плечи юные Микаила тяжким грузом непременных дальнейших действий, действий мужества.
Ахмад, восемнадцатилетний брат Микаила, долгое время был единственным сыном. Когда появился на свет Микаил, Ахмад был уже возрастным мальчиком, оттого меж ними не могло покамест возникнуть дружбы. Но Ахмад имел близкого друга, потому что вместе с ним воспитывался Айуб, родич его, оставшийся в самом нежном возрасте сиротой. Мальчики вместе учились у достойных учителей, вместе скакали на конях, слушали певцов и музыкантов, и никогда не разлучались, даже спали в одном покое.
Когда Ахмаду минуло пятнадцать лет, отец дал ему в жёны дивную красавицу, дочь правителя соседней страны. Её отец отдал девушку в морской город Рас-Таннур как знак своего доброжелательства шейху Рас-Таннура. Красавица находилась в самом цветущем возрасте тринадцати лет, и была её красота настолько прекрасной, что хотелось то и дело окуривать её зажжённой травой [28] — исрыком — от сглаза. Уже несколько месяцев Ахмад после заключения брака и свадьбы наслаждался её красотой. Он уединился с нею на маленьком острове неподалёку от Рас-Таннура. И вот однажды ему доложили о том, что приплыл на лодке его друг Айуб. Ахмад бросился ему навстречу на берег, охваченный раскаянием и чувством вины. Как мог он забыть о своём верном друге!
Молодые друзья провели вдвоём целый день: за трапезой, в саду дворца, прогуливаясь по берегу.
— Ты не должен думать, будто я позабыл тебя! Чем доказать мою дружбу к тебе, скажи! Я всё сделаю для тебя!
— Покажи мне свою красавицу-жену! — решительно проговорил Айуб, отстраняясь от руки друга.
Бледность охватила щёки Ахмада, он опустил голову и отвечал одно лишь слово. И слово это было:
— Я так и знал, что ты не доверяешь мне до конца. Прощай! Мы более не увидимся. Я покину Рас-Таннур. Тебе не удержать меня. Разве что ты убьёшь меня.
И он уплыл на своей лодке. А спустя день или два Ахмад увёз свою юную жену во дворец своего отца, правителя Рас-Таннура. Тотчас по прибытии он спросил, покинул ли Айуб Рас-Таннур. Но Айуб всё ещё оставался в городе. Это не насторожило Ахмада, но обрадовало. Он послал за Айубом, который давно имел по распоряжению правителя большой дом, где, однако, не жил, потому что жил во дворце правителя при царевиче. Ахмад был поражён, узнав о том, что Айуб отказывается явиться во дворец. Гневно подумалось царевичу о приводе непокорного друга силою. Но сдержал гнев. Вновь послал за Айубом и особо приказал не чинить ему ни малейшего зла. И Айуб вновь не появился во дворце. Правитель Рас-Таннура, отец Ахмада, призвал к себе сына для беседы:
— Оставь Айуба, забудь о нём, не помышляй. И пройдёт времени немного, и он станет молить о встрече.
Пытался Ахмад внять мудрому совету отца, но невольно вновь и вновь возвращался в мыслях своих к Айубу. Вставали перед его мысленным взором прежние весёлые часы дружеских бесед и забав. Молодая супруга видела тоску мужа и спросила, отчего он тоскует. Ахмад уже успел привязаться к ней и, покорённый её красотой и нежными ласками, открыл ей причину своей тоски. Колокольчиками прозвенел смех красавицы. Она заговорила, и Ахмад убедился в уме своей юной супруги:
— Разве воспрещено близким родичам и доверенным друзьям видеть жену своего господина? Разве твоя мать закрывает лицо перед своими близкими и доверенными родичами и друзьями твоего отца? Если же тебя мучит и гложет чувство недоверия к близкому тебе, оставь подобного человека навсегда, он без пользы тебе. А быть может, недоверие твоё простирается и на меня? — смело спросила красавица.
И Ахмад осыпал её ласками и согласился с ней во всём.
В тот же день, к вечеру, он отправился верхом, в сопровождении одного лишь слуги, в дом Айуба. Лицо Ахмада было прикрыто свисающим концом чалмы тёмной, чтобы никто не мог из прохожих горожан распознать царевича. Прикрывая лицо и изменив голос, Ахмад попросил привратника доложить Айубу о приходе друга. Должно быть, Айуб догадался тотчас, потому что сам вышел к нежданному гостю. Ахмад опустил конец чалмы. На глаза Айуба навернулись слёзы, и он бросился к ногам царевича. Тот схватил друга за плечи, наклонился к нему, обнял. Юноши стояли, обнявшись.
— Ты сейчас же отправишься со мною во дворец! — говорил Ахмад.
— Нет, нет! — отказывался Айуб. — Моё чувство к тебе совершенно бескорыстно. У меня нет к тебе просьб, лишь бы мои глаза могли все дни моей жизни лицезреть моего господина.
Однако Ахмаду легко удалось всё же уговорить друга отправиться во дворец. Там он оставил его в одном из покоев:
— Жди. Вскоре ты будешь ценить моё доверие к тебе!
И он вывел к Айубу свою красавицу супругу.
С той поры оба друга и красавица часто оставались наедине, предаваясь беседам, весёлым и серьёзным, слушая певцов и музыкантов, любуясь искусством танцовщиц. Миновало, должно быть, менее года. Правитель Манамы [29] объявил войну правителю Рас-Таннура. Ахмад обретался при отце, который предводительствовал кораблями Рас-Таннура в морском сражении. Айуб желал отправиться вместе с Ахмадом, но тот решительно приказал другу оставаться в городе и охранять прекрасную красавицу. Рас-Таннур победил Манаму, и правитель Рас-Таннура увеличил свои владения. На возвратном пути он послал сына вперёд. Ахмад, радостный, прежде всего явился к матери, затем поехал в свой дворец, решившись обрадовать жену нежданным своим появлением. И появление его вышло поистине нежданным. Он прошёл в покои супруги, золотым забралом было прикрыто его лицо. Он увидел тревогу служанок, огласивших покои криками. Ахмад в доспехах бросился в спальный покой, уже не сознавая себя, но предчувствуя несчастье. Красавица встретила его, трепеща всем телом, сложив нежные руки на груди. Ахмад поднял забрало, снял шлем и бросил на постель, небрежно покрытую зелёным шёлковым покрывалом. Жена простёрлась ниц. Ахмад стоял перед ней.
— Встань, — тихо проговорил он.
Красавица, не подымаясь, рыдала у его ступней.
— Где Айуб? — спросил тихим голосом Ахмад.
Она подняла лицо:
Но Ахмад уже понял, что вероломный друг был здесь совсем недавно. Это говорил Ахмаду не его разум, это говорило чувство, неподвластное разуму. Чувство, принявшее на себя труды разума, приказало Ахмаду оглянуться, и он увидел брошенный у края ложа атласный пояс с золотыми украшениями. Ахмад узнал пояс, поднесённый в числе других подарков ему богатым торговым гостем, прибывшим в Рас-Таннур. Тогда, в тот день, царевич заметил, как понравился красивый пояс Айубу, и тотчас же подарил пояс другу, не слушая возражений осчастливленного Айуба.
— Скажи мне правду. Скажи мне правду, я более ничего не прошу. — Ахмад нарочно не смотрел на роковой пояс. Красавица не поняла, что он уже увидел улику.
— Его здесь нет, клянусь тебе! Он лишь охранял меня, как повелел ему ты, ты сам! Меж нами не произошло ничего дурного.
Ахмад стоял молча. Красавица обхватила его колени.
«Она лжёт, — думал Ахмад. — Я сам сделал себя достойным смеха. Если я укажу ей на пояс, она, должно быть, выдумает сотню причин появления этого пояса на краю ложа. »
И в этот миг юная супруга перехватила невольный взгляд мужа, брошенный в сторону рокового пояса.
Несчастная не имела ни времени, ни довольной изворотливости для того, чтобы тотчас придумать убедительную ложь.
— Я. Я не знаю, откуда. — почти прошептала она, трепеща от ужаса.
Но это были её последние слова.
Мгновенным сверканием взвилась сабля, выхваченная мгновенно из ножен.
Ковры на полу были залиты кровью, голова красавицы, отделённая от прекрасного тела острой сталью, всё ещё не утрачивала дивных черт красоты и, прилегая нежной щекой к ворсу окровавленного красного ковра, слабо шевелила губами, ещё не побледневшими, будто пытаясь оправдаться. Ахмад упал навзничь на бездыханное тело и зарыдал горько. Затем, вонзив саблю в свою грудь, он оборвал нить юной своей жизни.
Кинулись искать Айуба, но он бежал, поспешно скрылся, и найти его не могли. Отец погибшей красавицы объявил, в свою очередь, войну Рас-Таннуру, желая отмщения за смерть дочери. Однако правитель Рас-Таннура недаром славился мудростью. Самолично, ничего не страшась, прибыл он в город отца своей несчастной невестки. Мудрый правитель Рас-Таннура пешком прошёл во дворец через площадь, имея вид горделивого смирения. Он был одет в белые шаровары, нательную рубаху из тонкой ткани, поверх коей надет был чёрный халат, перепоясанный зелёным поясом — знак родства с родом пророка Мухаммада. В руке благородный старец держал чётки, состоявшие из ста бусин; и каждые тридцать малых бусин отделялись одной большой. Единственный серебряный перстень с бирюзой украшал руку правителя Рас-Таннура. Он шагал, опираясь на посох из драгоценного чёрного дерева, украшенного также серебром. Перед ним почтительно расступились и открыли ему дорогу во дворец. Следом за ним вели прекрасного белоснежного коня, белого, словно белые снега дальних заснеженных гор. И, представ перед отцом погибшей дочери, правитель Рас-Таннура произнёс краткую речь:
— Мы знаем о вашем благородстве и понимаем гнев вашего сердца. Но и мы вступили на тропу испытаний и боли. И наша потеря велика. Но если Аллах захочет, раны наших сердец заживут. И если Аллах захочет, наша дружба не прекратится. И вы полагайте сказанное нами истинным и важным. Очистим же сердца от ненависти! Примите наши извинения, выражения горя и доброй воли и дайте согласие на то, чтобы с этим делом между нами было покончено.
Затем вперёд выступил известный Хамид-хаджи, передал отцу девушки два золотых перстня с большими рубинами и объявил о коне. Коня ввели под уздцы в залу для приёмов. Все залюбовались его чудесной статью. И вот какие слова проговорил отец, утративший дочь:
— Конечно, я был потрясён, как и все вы были потрясены, что такое дело могло произойти в Рас-Таннуре. Гнев — могучая сила, и я был разгневан. Но помогай нам Аллах! Что свершилось, то и свершилось. Нет смысла и пользы в раздумьях; пусть Аллах милостивый и милосердный устранит вражду, разделяющую нас. Мы всегда держали слово в отношении друг друга, хранили свою честь, помогали друг другу словом и делом. Аллах — мой свидетель! Мы принимаем ваш дар и ваши извинения. И больше о происшедшем горе не будет речи между нами и вами!
И правитель Рас-Таннура покинул город отца своей несчастной невестки, избавив свой народ от войны.
* * *Так Микаил узнал о горестной смерти своего брата. В сердце его загорелся гнев. И тотчас он спросил, долго ли искали Айуба.
— Я понимаю, что его так и не нашли!
И отец рассказал сыну о поисках и слухах о месте обитания бежавшего.
— Мы искали его повсюду. Я посылал верных людей и в Шарджу, и в Дубай, и в Басру, и в Багдад [30] . Но все слухи оказывались неверны. Не отыскивалось даже и малейших следов.
И после рассказа о смерти старшего брата Микаил провёл девять дней в непрерывном напряжении раздумья. Затем он явился к отцу и поклялся старинной клятвой отомстить за смерть брата, ведь Айуб вероломный был истинным виновником этой страшной смерти. Микаил поклялся, что не станет умащаться благовониями и стричь волосы на голове, не приблизится к женщине, не пригубит вина и не испробует мяса до тех пор, покамест не исполнит священный долг мести.
— Клянусь Аллахом, я увижу Айуба мёртвым и он падёт от моей руки.
Три дня посвятил царевич расспросам. Все знавшие Айуба прошли перед ним. Микаил размышлял с напряжением, понимая, что миновали годы и вид Айуба должен был измениться. Но вскоре Микаил уже знал, каковы будут его действия. Он объявил отцу своему, что желает посетить отца юной супруги Ахмада.
— Я хотел бы расспросить родителей о девушке, какова она была нравом.
— Ты сомневаешься в виновности Айуба?
— Нет, но я покамест не могу открыть все свои мысли. Но поверь, отец, я знаю, что следует мне совершить, и не посрамлю тебя.
Снарядили ладью-тарраду, и Микаил с подобающей свитой прибыл по морю в город правителя соседней страны. Тот, в свою очередь, принял сына правителя Рас-Таннура также, как подобало. Устроены были увеселения и прогулки по морю. Микаил казался беспечным юным созданием, помышляющим, как того и требовали его годы, лишь о всевозможных развлечениях и забавах. Но вот в один из дней гостевания привели прекрасную рабыню для подарка царевичу. Микаил, ничего не заподозрив, принял подарок. Он не мог знать, что невольница донесла правителю о целомудрии её нового господина:
— Он не прикасается ко мне. Должно быть, он лишён мужской силы.
Но правитель думал об этом иначе. Удвоив и утроив своё внимание, он понял, что весёлость и беззаботность царевича притворны. Он заметил также, что Микаил лишь притворяется, будто пьёт вино, и притворство это было постоянным. И Микаил не ел мяса. И волосы его сделались длинными, и чалма не могла скрыть его длинных волос.
И вот, во время прекрасной прогулки по морю ладья под парусом, красиво украшенная, на которой был царевич и многие из его свиты, медленно двигалась вдоль берега. Почти вровень с нею продвигалась и ладья одного из приближённых правителя. Внезапно ладья Микаила начала быстро погружаться в воду. Ни он, ни его спутники не знали, что в днище нарочно проделана пробоина, искусно прикрытая на берегу и раскрывшаяся в воде. И Микаил, и его спутники умели плавать, и, казалось, опасность утонуть в море не могла грозить им. Они прыгнули в воду и поплыли к берегу. Однако поднялась суматоха. Особенно встревожились на ладье, двигавшейся вровень с ладьёй Микаила. Люди кричали, махали руками, и многие из них также прыгнули в море. А когда суматоха улеглась и все очутились на берегу, оказалось, что царевича нет. Тщетно пытались отыскать его мёртвое тело искусные ныряльщики. Должно быть, течение отлива унесло тело юноши. А спустя три дня свита царевича отплыла в Рас-Таннур, сопровождаемая доверенными людьми правителя соседней страны. Отцу Микаила были переданы богатые дары и слова соболезнования. И никто не знал, что Микаил тайно возвратился в дом своего отца. Когда ладья пошла ко дну, Микаил нырнул, но тотчас заметил, что его преследует человек, бросившийся в море с ладьи, шедшей вровень с ладьёй царевича. Сверкнул острый нож. Но Микаил плыл быстро и ушёл от преследователя в открытое море. А затем тайно пробрался во дворец и открылся лишь Хамиду-хаджи, который и скрыл его на тарраде.
— Но я непременно должен тайно же возвратиться туда, где меня хотели убить! Теперь я понял всё. Отец супруги моего брата не примирился с гибелью дочери. Я так и думал об этом. Мне показалось, когда ты рассказал историю своего посольства к нему, что слишком уж легко он согласился на примирение, слишком легко отказался от войны. Отчего? Оттого, что осуществил свою месть: спрятал в тайных покоях своего дворца Айуба, истинного виновника двух страшных смертей. Ты хотел отомстить Айубу, отец несчастной красавицы лишил тебя возможности осуществить месть. И в этом была его месть. Но напрасно. Айуб, несмотря на все преграды, воздвигнутые на дороге нашей мести, будет убит моей рукой.
Микаил отправлялся в первый раз в соседнюю страну вовсе не для того, чтобы узнать о нраве погибшей царевны. Юноша подозревал место, где скрыт Айуб. И полагал Микаил, что местом этим может стать лишь дворец правителя, отца злосчастной красавицы! И теперь Микаил тайно, в одежде простого рыбака, в простой лодке возвращался туда, где мог и должен был отыскать Айуба. Отец не удерживал единственного сына, долг мести — превыше жизни! Долг мести — достоинство, честь и храбрость.
Никто, кроме Хамида-хаджи, не знал, что царевич жив. Отец и сын решили, что по исполнении действий мести Микаил отправится паломником в Мекку [31] , затем царевич желал совершить путешествие:
— Ты же, отец, принуждён будешь, я полагаю, готовиться без излишней торопливости к войне. Она начнётся, когда я возвращусь в Рас-Таннур, когда о моём возвращении узнает отец злосчастной супруги моего несчастного брата. Война начнётся не по нашему желанию, но мы непременно победим.
— Я верю тебе, мой сын. Возвращайся возмужалым, исполнившим долг чести, умудрённым зрелищем чудес дальних стран.
В открытом море должен был ждать Микаила большой корабль. После убийства Айуба царевичу предстояло добраться до этого корабля вплавь. Верный Хамид-хаджи горячо желал не отлучаться от своего воспитанника, Микаил отвечал ему, что двое более приметны, нежели один человек, одетый в одежду бедного рыбака, состоявшую всего лишь из набедренной повязки и рубахи из грубой ткани. Микаил отправлялся один, смело думая о грядущей опасности.
Он полагал верно, что все эти годы Айуб вёл жизнь затворника, опасаясь возможного опознания, ибо жители Рас-Таннура часто бывали в соседней стране.
Дворец правителя выстроен был богато, из привозного мармарского мрамора. Между синевой неба и синевой моря высился он белыми глыбами, позлащёнными лучами горячего солнца. Множество украшений радовало глаз пышностью. Буйство узоров, высокие колонны и железные решётки виделись очень красивыми. Но эта красота не занимала сердце Микаила. Ему случалось прежде ловить рыбу, забавляясь. Но теперь это необходимо было для осуществления мести. Он угадал хорошее место, куда после отлива сходились многие для ловли и всем доставало рыбы. Несколько раз он закинул сеть, мелкий улов бросил в море и, взявши несколько крупных красивых рыб, направился прямиком к помещениям у дворцовых ворот. Там он предложил свою морскую добычу стражникам. Поторговался он, лишь соблюдая приличия. Стражники обошлись с ним дружески, расплатились серебром, а затем позвали в одно из караульных помещений, где угостили вкусным хлебом, выпекавшимся в дворцовой пекарне. Микаил приходил семь дней подряд. К нему привыкли. Никто не расспрашивал его о его жизни; всем казалось, что жизнь этого юноши проста и ясна. Его принимали, не расспрашивая, за сироту, который кормится как может, трудами рук своих. Он виделся простодушным, и вид его располагал к откровенной беседе. Он мало говорил, но слушал с милым вниманием. И милое его молчание побуждало невольно собеседников к разговору. На самом деле Микаил стремился вызнать всё о тайниках дворца. В разгаре одной из непринуждённых бесед обронил он слова о том, что в подобном огромном дворце должно быть много тайных покоев, ведомых лишь самому правителю и его самым приближённым людям. Тотчас некто из молодых стражников захотел похвалиться и заговорил о своём знании дворцовых тайн. Микаил растворил настежь врата своего внимания. Но слушал с простодушной улыбкой, как слушают юные простолюдины сказки и притчи или рассказы о диковинных делах. Он уже догадался, что Айуб должен вести жизнь уединённую и, возможно, и страшную, вследствие страшного уединения. Но ведь существует и некая странность: чем более уединённую жизнь ведёт человек, тем более возможностей приметить его. И Микаил не ошибся в своих расчётах. В конце концов услышал он речь о странном человеке, которого видели близ лестницы, ведущей в подземные помещения дворца. Микаил задал несколько вопросов, как бы незначащих, дабы поощрить разговорчивого стражника, и вскоре уже знал, понимал, где следует искать во дворце лестницу, ведущую в подземелья. Знакомцы Микаила свыклись с ним настолько, что даже не заметили, как он проник во дворец. Они привыкли видеть его то сидящим в караульне, то прохаживающимся у ворот, то приходящим, то уходящим; и не следили за его передвижениями.
Лестница, ведущая в подземные помещения, также охранялась. Микаил притаился, пряча в набедренной повязке небольшой, но тяжёлый камень и острый кинжал. Два стражника охраняли лестницу, но Михаилу не понадобилось ни убивать их, ни оглушать. Стражники посиживали на ступеньках, играли в кости и переговаривались. Видно было, что их дело не кажется им важным. Микаил понял, что спустя какое-то время они уйдут ненадолго. Он терпеливо дождался, когда они покинули свой караул. Лестница опустела. Микаил, не задумываясь, бросился вниз по ступенькам. Холод подземелий охватил его. Он бродил в переходах, видел запертые двери. Он был покоен и не отчаивался. Но вот он увидел приоткрытую дверь. Пол застлан был циновками; стопка одеял, кувшин, блюдо с остатками лепёшки — всё говорило об уединённой тоскливой жизни. Микаил уже не сомневался, что перед ним обиталище Айуба. Но где же сам Айуб? Он не может быть далеко отсюда. Дождаться? Микаил переступил порог. И тотчас заметил нишу в стене, прикрытую пёстрой матерчатой завесой. Однако из-под завесы проникал свет, узкая полоса жаркого света. Прижимаясь к стене, Микаил подкрался к завесе, приподнял её — и перед ним очутились ступеньки вверх. Свет шёл сверху. Микаил решительно взбежал по ступенькам.
* * *На открытой площадке Микаил увидел человека, которого после вспоминал долгие годы своей жизни, хотя и не хотел помнить. Человек лежал на кошме, греясь на солнце, должно быть. Ясно было, что Айуб отдыхает от холода подземелья. Всю одежду заменял ему обрывок грубой ткани из верблюжьей шерсти, жёсткий, словно кольчуга. Прикрыты были только бёдра, почти всё тело было обнажено и покрыто загаром. Стало быть, Айуб часто наведывался сюда и подставлял полунагое тело солнечному жару и ветерку. Лицо его, казалось, состояло из угля и тёмной охры; ноги были красны, словно кирпич. Костяк и крепкие мышцы отчётливо проступали на худом, жилистом теле; чёрные волосы, курчавые и нечёсаные, топорщились, будто заросли кустарника; вдоль тёмных щёк кустилась растрёпанная борода. Но человек этот не был стар. Его неподвижный взгляд выражал безучастность, граничившую с помешательством. Человек показался неприступным, одичавшим, но в то же время и растерянным, и одиноким безмерно.
«Неужели это и есть Айуб? — думалось Микаилу. — Что стало с прекрасным юным другом юного царевича Ахмада?! Этот несчастный вызывает жалость и презрение. Виновен ли он? Я должен узнать это. Я не стану убивать невиновного. »
Человек смотрел прямо на Микаила, выступившего вперёд.
— Кто ты? — спросил Айуб хриплым голосом. Он не испугался, увидев незнакомца. — Ты принёс еду.
Микаил внезапно бросился на лежащего, прижал его сильными руками к тёмной кошме, сорвал с него набедренную повязку и связал нагого по рукам и ногам, разорвав её надвое. Всё это юноша успел совершить в одно мгновение. Мгновенно же он приставил к шее Айуба остриё кинжала:
— Если ты закричишь, я тотчас убью тебя. Мы оба знаем, никто не услышит твой крик.
Микаил убрал кинжал и распрямился над лежащим:
— Говори! Говори то, что хочешь говорить. Я слушаю тебя.
— Кто ты? — повторил лежащий. — Что тебе нужно от меня? Я беден, я нищ, не имею имущества. Ты можешь взять всё, что видишь в моём жилище. Или же ты одержим страстью убивать? Тогда можешь убить меня. Моя жизнь не дорога мне.
Услышав это, Микаил едва сдержал дрожь, что не укрылось от его странного собеседника.
— Скажи мне, кто ты? — вновь спросил лежащий. И вдруг проговорил равнодушно: — Я знаю, ты из Рас-Таннура. Ты слуга правителя Рас-Таннура? Ты пришёл убить меня.
Юноша казался озадаченным. Однако отвечал, собравшись с силами:
— Я не слуга правителя Рас-Таннура. Я сын правителя Рас-Таннура. Я — брат Ахмада, твоего господина и покровителя.
— Убей меня, — отвечал Айуб с ещё большим равнодушием. — А когда убьёшь меня, выберись отсюда, если сможешь.
— Не тревожься о моём будущем. Я выйду отсюда.
— Убей меня. Убей скорее.
— Я не убью невиновного!
— В чём ты хочешь обвинить меня?
— Не думай, будто я побоюсь сказать прямо о постыдном твоём деянии. Отвечай и ты прямо. Ты соблазнил жену Ахмада?
— Ты смеешь произносить подобные слова?! Ты полагаешь равенство меж верностью своему господину и позорной похотью?
— Ты не испытал чувства любви к женщине, не мечтал о ласках дивной красавицы.
— Но я знаю, что такое честь и верность.
— Я не полагаю себя виновным. Убей меня. Мне не дорога моя жалкая жизнь.
— Скажи мне, отчего ты укрылся здесь и влачишь столь жалкое существование? Мой отец и брат осыпали тебя дарами. Ты мог бежать в далёкие земли.
— Я пребывал в растерянности, когда узнал о смерти моего господина Ахмада. Первоначально я прятался в Рас-Таннуре, при мне были деньги и драгоценности. Я намеревался бежать далеко. Но растерянность заставила меня действовать неосмотрительно. Я бросился искать приюта в стране, соседней Рас-Таннуру; правитель, отец моей погибшей возлюбленной, предоставил мне кров. Я отдал ему всё, что у меня было с собой. Меня терзало отчаяние.
— О ком ты отчаивался? О женщине, которая вступила с тобой в грязную связь, или всё же о своём господине, который делал для тебя одно лишь доброе?
— Я не боюсь отвечать тебе. Я страдал о них обоих.
— Я доставлю тебя в Рас-Таннур. Пусть мой отец увидит тебя. Но как мог отец этой злосчастной женщины, опозорившей себя гнусным потворством похоти, доставить убежище её любовнику?
— Он понимает, что такое любовь.
— Что ж, тогда и я понял: ему неведомы понятия о чести и верности.
— Ты совсем ещё юн. Что можешь ты понять! Я запомнил тебя крохотным дитятей.
— Ты видишь перед собой зрелого мужа. А теперь молчи. — С этими словами царевич втащил связанного Айуба в его жилище; затем связал его ещё крепче, йакрепко заткнул ему рот и обернул связанного одеялами и циновками. Теперь Айуб не мог ни вскрикнуть, ни пошевелиться. Микаил постоял над ним, наклонился решительно и вскинул пёстрый тюк на плечи. Он спокойно поднялся по лестнице наверх. Из четырёх стражников двое играли лениво в кости, двоих других не оказалось. Игрок постарше поднял голову и окликнул Микаила:
— Эй, мальчик! В жилье дервиша [32] меняют подстилки?
Микаил приостановился, расслышал насмешку в голосе спросившего; понял, что «дервишем» стражники этого места называют Айуба.
— Да, — отвечал юноша. — Скоро я подымусь вновь, принесу новые одеяла. — И он ускорил шаг, что было естественно для человека, несущего тяжкую ношу.
Он шёл открыто, и никто из попадавшихся ему навстречу слуг не остановил его. Открыто вышел юноша к воротам, где его весело приветствовали стражники, знакомые ему. Они решили, что молодому рыбаку отдали старые одеяла и ветхие циновки.
— Что, теперь твоё логово сделается богатым? — добродушно дразнили они идущего.
— О да! — коротко отвечал он, на этот раз не остановившись.
А стражники дворцовых ворот посмеивались:
— Беги, скорее беги! Не то передумают и отнимут у тебя это жалкое тряпьё.
Микаил воспользовался советом и ещё убыстрил свои шаги.
* * *В безлюдном месте на берегу он отдохнул и посмотрел, жив ли его пленник. Айуб шумно дышал носом. Глаза его были закрыты. Микаил отнёс его туда, где прятал свою лодку. Дождавшись темноты ночи, юноша уложил на дно лодки связанного и вышел в открытое море. Морская дорога вела его туда, где стоял на якоре большой корабль. За прошедшие дни корабль двигался в волнах, приставал к безлюдным местам берега, и теперь надо было отыскать его. Однако Микаил, уверенный в себе, справился с этой задачей.
Он постучал поднятым веслом о борт условленное число раз, и тотчас ему помогли взобраться на палубу. Верный Хамид-хаджи приветствовал его с большой радостью.
— Пусть спустятся в мою лодку и подымут связанного пленника! — приказал царевич, переводя дыхание.
— Хвала Аллаху! Ты схватил предавшего честь и верность! — воскликнул Хамид-хаджи.
— Да! — был ответ царевича.
Связанного Айуба подняли на палубу.
— Развяжите его! — отдал приказ Микаил.
— Ты не опасаешься его возможного бегства? — спросил верный слуга и воспитатель.
— Тело моё, мои руки и ноги ещё способны к быстрому передвижению в воде. Пальцы моей правой руки ещё способны направлять остриё кинжала в цель! Развяжите моего пленника!
Приказ царевича исполнили и освободили связанного. Айуб сел, опираясь на руки, заведённые назад, и вдохнул воздух моря. Микаил и Хамид-хаджи смотрели на него пристально и приметили, что лицо его тёмное прояснилось невольно.
— Мне кажется, я понял твои замыслы об этом человеке, — тихо сказал Хамид-хаджи своему воспитаннику и господину.
Далее Микаил отдал приказ вымыть пленного, сбрить его бороду, остричь волосы, дать ему хорошую одежду, вкусно накормить и усладить его слух музыкой и пением. Корабль шёл в открытом море, подняв паруса.
Айуба умыли и одели. Затем отвели в самое просторное из внутренних помещений корабля, усадили на шёлковые подушки, подали роскошно приготовленную пищу. Он не произносил ни слова. Теперь глаза его раскрылись широко, лицо всё более и более оживлялось. Вошли слуги, играющие на многих инструментах и поющие. Облокотившись на подушки, Айуб прищёлкивал пальцами в такт пению, сопровождавшемуся сладчайшей музыкой. Микаил вошёл и сел рядом с ним. Царевич не переменил одежды, по-прежнему на нём была простая рубаха, а набедренная повязка оставляла открытыми его ноги. Айуб склонился ниц. Музыканты и певцы смолкли.
— Играйте и пойте, но чуть потише, — приказал Микаил. — А ты, Айуб, не должен лежать у моих ног.
— О, я и этого не достоин, повелитель мой!
— Сядь по-прежнему. Я пришёл сюда слушать музыку и пение, я хочу отдыха после того, что мне удалось совершить.
Айуб сел на подушки снова и проговорил:
— Деяния твои удивительны и достойны воспевания, о мой господин и повелитель.
— Совсем ещё недавно ты говорил со мной иначе. Ты не наклонен был к почтению. Ты был горд и дерзок, — бросил Микаил задумчивые слова.
— Я чувствую перемену в себе.
Микаил сделал Айубу знак молчать, и некоторое время оба в молчании взаимном слушали звучание музыкальных инструментов и певческих голосов.
Микаил подозвал слугу, стоявшего со сложенными руками у двери в готовности действовать, исполняя приказы господина, и велел ему передать приказ капудану направить корабль ближе к берегу. Слуга тотчас удалился.
— Возможно, ночью мы бросим якорь в хорошем безлюдном месте, где есть пресная вода, — обратился царевич к Айубу, словно тот являлся его доверенным приближённым, с которым возможно делиться своими замыслами.
Айуб наклонил почтительно голову в новой шёлковой чалме, но казался изумлённым. Микаил глянул на него зорко и отвёл глаза.
— Не выйдешь ли ты со мной на палубу, здесь душно мне сделалось, я снова хочу вдохнуть морской воздух, — сказал царевич Айубу.
Тот поспешил подняться на ноги. Музыканты замолкли было, но Микаил велел им продолжать играть и петь.
На палубе Микаил и Айуб встали рядом и, вдыхая воздух моря, смотрели на тёмные волны. Внезапно Айуб заговорил:
— Прости меня, недостойного твоих милостей, о мой господин и повелитель! Я всё пытаюсь понять, отчего ты настолько милостив ко мне?
— Я всего лишь не желаю, чтобы ты предстал перед моим отцом, правителем Рас-Таннура, в обличье изнурённого дервиша. Пусть он увидит тебя сильным и здоровым, и таким же осудит.
— Но ведь он осудит меня на казнь?
— Ещё недавно ты с большим равнодушием предлагал мне убить тебя.
— Отчего ты не переменил одежду, о мой господин и повелитель?
— Сейчас у меня нет желания переменять одежду. И острый кинжал со мной. Я только выбросил камень. Стражи дворца, где ты провёл столько лет, остались далеко; оглушать же тебя ударом камня я не намереваюсь.
— Ты повелел дать мне прекрасную одежду, но не позволишь ли ты мне сейчас поравняться с тобою в скромности одеяния.
Микаил сделал движение головой, означающее согласие, но при этом не смотрел на Айуба.
Тот поспешно снял с себя красивую одежду и также остался в рубахе и в набедренной повязке.
— Мне кажется, я напрасно подумал дурно об отце злосчастной жены моего покойного брата, — сказал царевич, — несомненно, старик желал, чтобы ты понёс наказание. Что может быть страшнее многих лет заточения, безысходного одиночества?
— Смерть может быть страшнее! — вырвалось невольно у Айуба.
Микаил не смотрел на него.
— Мы близимся к берегу, и кругом темнота, — сказал Микаил.
И вдруг Айуб резким и сильным движением взметнул своё тело и прыгнул за борт. Мгновение — и он уже плыл к берегу, широко загребая руками. Но Микаил бросился следом за ним и преследовал его в воде.
Слуги хотели броситься на помощь своему господину, но их остановил Хамид-хаджи:
— Стойте на месте. Пусть свершит царевич то, что должно свершиться. И лишь после того придёте вы ему на помощь.
Но Хамид-хаджи вглядывался в волны с большою тревогой.
Микаил настиг Айуба, теперь они боролись в воде. Айуб пытался схватить Микаила за шею, нагнуть его лицом в воду, лишить дыхания и утопить. Но царевич успел выхватить кинжал и вонзил его в грудь Айуба, под левый сосок, обнажившийся, когда в пылу борьбы Микаил порвал на Айубе рубаху. Остриё кинжала вошло в сердце Айуба.
Зоркие глаза Хамида-хаджи увидели победу Микаила, и тотчас воспитатель царевича отдал слугам приказ прыгать за борт и помочь господину. Слуги помогли Микаилу и также втащили на палубу мёртвое тело. Доски палубы медленно окрашивались кровью, совсем тёмной в свете одного лишь смоляного факела.
— Я совершил месть! — сказал Микаил.
Хамид-хаджи быстрыми шагами приблизился к бездыханному Айубу и поясным своим ножом также проткнул его сердце.
— А теперь бросьте этого мертвеца в море, — приказал царевич, — и бросьте в морские волны одежду, которую он недолго носил, и остатки его трапезы.
И всё было исполнено по словам господина слугами.
* * *В ту ночь Микаил не мог уснуть.
— Ты мудр, — говорил ему Хамид-хаджи. — Мне стыдно признаться, но я не ждал подобной мудрости от юности твоей.
Микаил, взволнованный, присаживался на подушки, вставал вновь и подходил к воспитателю, касался в волнении крайнем его руки и вновь садился на подушки, откидывался, закидывал руки за голову и тотчас вновь поднимался.
— Я не хотел и не мог убить его, когда он презирал смерть, — признавался в волнении Микаил. — Какой смысл в убийстве человека, презирающего смерть! Убить возможно лишь того, кто тянется к жизни. Но клянусь тебе, я не ожидал, что он забудет свою гордость, своё гордое презрение к смерти столь быстро. Я полагал, что мне придётся долго испытывать, искушать его. Но теперь возможно утверждать, что он сдался без борьбы. Довольно оказалось хорошей еды, красивой одежды, музыки, и он сдался и пожелал жить. Я опасался, мне придётся искушать его женской любовью.
— Мне понятны твои опасения. Ты боялся, что, предоставляя его глазам живой соблазн, сам можешь быть соблазнён.
— Да! Я полагал, что мы поплывём до Басры [33] и там придётся купить красивую невольницу.
— Мы можем теперь исполнить это, — заметил Хамид-хаджи с лёгким лукавством в голосе.
— Я не коснусь женщины, покамест не совершу пути в Мекку, — решительно произнёс Микаил.
— Но поскольку месть свершилась как должно, мы исполним другой обряд.
Хамид-хаджи вызвал слугу и велел тому принести горячую воду, взбитое мыло, бритвы и полотенца. Затем он собственными руками совершил омовение, бритье щёк и стрижку волос Микаила. Слуги принесли белую одежду, жареное мясо и вино в кувшине.
— Меня звали «мальчиком» дворцовые стражи, — смеясь, говорил царевич, поглощая вкусную пищу с наслаждением и выпивая вино из чаши. — А теперь, обритый, я, должно быть, выгляжу совершенным младенцем.
— Ты мудр не по летам, — отвечал серьёзно Хамид-хаджи, — а возмужалый вид явится с годами, и, думаю, в самом скором времени.
Насытившись, царевич уснул.
Наутро и в несколько последующих дней он, сам того не желая, часто возвращался памятью к словам Айуба о любви к женщине. Описания внешности красавиц, описания любви к прекрасным девам встречал Микаил в самых разных книгах, но впервые слышал он слова о страсти от обычного человека, не от героя поэмы или притчи. Но он не стал говорить обо всём этом с Айубом. Микаил изгнал недостойные помыслы и во весь путь в Мекку, и в самом священном городе, и в особенности у подножия священной Каабы [34] , мысли и помыслы царевича были лишь об Аллахе.
* * *Затем Микаил совершил путешествие по многим землям и странам и видел много дивного.
Будучи в обширной державе тюрок [35] , продвигался он к столице сей державы, прекрасному городу Истанбулу, некогда бывшему столицей державы ромеев и звавшемуся тогда Константинополь [36] . Пришлось Микаилу и его спутникам двигаться в пустынной местности, но они не опасались нападения разбойников, потому что были хорошо вооружены. Часть слуг и верного Хамида-хаджи Микаил оставил на корабле, и они плыли в Истанбул морем. Сам же он захотел ехать, углубившись далеко от берега; из читанных книг он знал о развалинах древних дворцов и храмов и желал увидеть их. Он и его спутники-слуги двигались малым караваном верхами, навьючив на двух верблюдов необходимую в путешествии поклажу. Наконец Микаил отдал приказ встать лагерем. Он уже сожалел о том, что приказал Хамиду-хаджи остаться на корабле:
«Капудан мог бы следить за моими слугами! А теперь мне не с кем поделиться, некому поведать свой восторг, не от кого услышать мудрое слово. »
Умудрённому многими книгами царевичу было чем восторгаться. Безлюдная местность, раскинувшая перед его любопытствующими глазами пространства зеленеющих растений, являлась некогда, сотни и сотни лет назад, прекрасным Сардисом, столицей древнего государства, называвшегося Лидией и управлявшегося богатейшим царём Крезом [37] , чьё имя вошло в притчи и сказочные истории. Но где было прежнее, давнее великолепие? Микаил и его спутники только что миновали захудалую деревушку Сарт, следуя караванной дорогой, проложенной из Персии в Смирну [38] . Ещё полвека тому назад город Сардис жил и существовал, но поход великого полководца Тамерлана [39] навеки прервал жизнь Сардиса, преобразив город с течением времени в несчастную деревню.
Микаилу очень захотелось расположиться на ночлег именно в развалинах Крезова дворца. Царевич отдал соответственный приказ, и вот верблюды уже развьючены и отпущены пастись, а рядом с ними пасутся и лошади. И шатры раскинуты близ того места, где прежде, должно быть, располагалась приёмная зала.
В полдень обедали. Приготовлен был пилав и поджарены лепёшки, а вино куплено было в пути, молодое самосское [40] вино, терпкое и грубоватое на вкус. После трапезы Микаил спустился к реке. В древности она именовалась Пактолом и, согласно древним преданиям, являлась-золотоносной. Микаил погрузил руки в воду, набрал в горсти холодной воды и выпил.
Слуги легли отдохнуть и предались полуденному сну, выставив стражей. А Микаил спокойно отправился по дороге. Впервые он порадовался отсутствию Хамида-хаджи, который непременно пожелал бы сопровождать его для бережения. Юноше хотелось теперь оставаться в одиночестве.
Большая дорога вела с юга и запада равнин Малой Азии, вилась по равнине меж высоким крепостным валом Сардиса и кладбищем, где были захоронены древние цари Лидии. Микаил присел на камень и принялся задумчиво считать верблюдов каравана, тянувшегося длинною цепью в долине реки, называвшейся Гермус. Видно было, как Пактол, некогда золотоносный, стремит в Гермус свои струи. Верблюды мерно ступали, неся тяжкий груз, прикрытый цветными кошмами, поклажа колыхалась. На маленьких в сравнении с верблюдами ослах подрёмывали, качая чалмами, караванщики. Звон колокольцев явственно доносился. Дикие олеандры, тонколистные и рослые, пребывали в цвете красоты и благоухали. Чёрные козы щипали траву и уставляли бородатые морды навстречу ветеркам, легко взвивавшимся. Орлы медленно плыли в светлом небе. Микаил видел обрушенный портик Крезова дворца. Не один час пробыл он, любуясь прекрасным зрелищем, забыв о времени. Меж тем слуги пробудились, хватились своего господина, и один из них легко отыскал его и почтительно объявил, что ложе в палатке постлано. Микаил спустился вниз. Ионические [41] капители с двух колонн разрушенного древнего храма горели с одной стороны розовым светом заката, но полный месяц всплывал на востоке и лил чистое серебро на другую сторону. Два света смешивались в небе в опаловых сумерках.
Вокруг становилось всё темнее. Но Микаил приметил свет, новый свет, мерцавший над рекою, далеко выше его шатров. Зелёная ложбина спускалась позади развалин древнего дворца; одинокая, пасмурная башня рисовалась на ночном небе своими изломами; внизу из мрачной её тени мелькал, как звезда из облака, таинственный свет.
Тщетно упрашивали Микаила не идти навстречу возможной опасности. Он запретил даже сопровождать его.
Перепрыгнув через обрушенный архитрав [42] , Микаил подымался к башне. Пришлось карабкаться впотьмах, то оступаясь в овраги, то запинаясь за плиты мрамора, за чащи кустов и цепкий терновник. Иной от подобного пути задохнулся бы непременно, был бы облит потом, но Микаил, молодой и сильный, даже нимало не запыхался.
В излучине Пактола он увидел шесть шатров, раскинутых полукружием против изгиба реки. Шатры эти заняли клочок свежей, росистой зелени. Теперь было ясно видно, что шатры освещены факелами. Завеса одного из них приподнялась, и выскользнула смутная детская фигурка в одежде, показавшейся Микаилу странной. В свете факелов и полного месяца он разглядел девочку лет десяти. Платье её представляло собою пёструю ткань, обёрнутую поверх белой рубашки с короткими рукавами [43] , обнажавшими тоненькие руки. Чёрные как смоль волосы заплетены были в косичку, длинную, но также ещё детски тонкую. В маленьких ушках посверкивали серебряные серёжки с красными камешками, а повыше запястий блестели серебряные браслеты. Девочка спустилась к реке, опустила босые ноги в воду и пошлёпала по мелководью, приподымая платьице. Затем она села на берегу и положила детские руки на колени, прикрытые пёстрой тканью, а ноги поджала под себя.
Теперь Микаил мог видеть её лицо, продолговатое, смуглое и печальное не детски. Это лицо никак нельзя было назвать прекрасным, даже и просто красивым никто бы не назвал это детское лицо. Но в чёрных глазах светился ясный ум, и даже в печали детские черты виделись необычайно живыми.
Микаил увидел, как из одного шатра вышла старуха в обычном одеянии турчанки, то есть в широких шальварах и покрытая покрывалом. Она подошла к девочке, ухватила её за плечи и, должно быть, бранила. Девочка быстро встала и пошла следом за старухой.
Микаил возвратился в свой шатёр, не заметив трудностей обратной дороги в полумраке. Вытянувшись на мягком ложе, он не спал. Вспоминался ему Айуб и красивая невольница, купленная верным Хамидом-хаджи на невольничьем рынке в Измире. Микаил провёл с ней несколько ночей, затем подарил её правителю Измира, когда явился к нему как посол Рас-Таннура. Узнав о том, что принимает у себя не простого посла, но также сына правителя, правитель Измира устроил истинное пиршество. Кроме невольницы, которая приглянулась правителю Измира, Микаил поднёс ему и другие дары.
И теперь, проводя ночь без сна, Микаил пытался понять различие, возможно, существующее меж любовью и наслаждением.
Если бы ему кто сказал, что он уже испытывает чувство истинной любви к девушке, полудитяти, он бы не поверил. Но ведь и сказать ему подобное некому было.
* * *Наутро он, едва освежённый недолгим сном, вновь отправился к шатрам в ложбине. Смутно мыслилось ему, что он уже и не увидит шатров этих, что они всего лишь привиделись ему в свете полного месяца, и привиделась девочка у реки.
Однако все шесть шатров оказались на месте. При свете восходящего дня вкруг них суетились люди. В отдалении паслись лошади, один осёл и верблюды. Несколько женщин и девочек, одетых по-турецки, укладывали поклажу в повозку. Давешнюю девочку Микаил теперь не видел. Зато он узнал старуху и подошёл к ней решительной поступью знатного и сильного человека.
— Кто ты? Я хочу говорить с твоим хозяином или мужем, — властно обратился он к старухе.
Она видела, кто перед ней.
— Я готова служить вам, господин! Имя моего хозяина — Мирза Русва, он из Гундустана, купец.
Старуха заглядывала в глаза Микаила заискивающе, однако он, быть может, впервые в жизни, испытывал необычайное смущение. Старуха это почувствовала и сделалась более развязной.
— Чем торгует твой купец? — спросил Микаил.
— Вот его товар! — Старуха повела рукою в сторону женщин и девочек.
Только теперь Микаил заметил, что женщины молоды и красивы.
— Стало быть, твой хозяин — работорговец. Как же он, ничего не опасаясь, остановился в столь пустынном месте? Куда же он направляется и не нужна ли ему охрана? Со мною вооружённые люди.
— Нет, господин мой, охрана нам не нужна. — И она вновь повела рукою в широком рукаве.
И Микаил, сердясь на свои глаза, сделавшиеся столь рассеянными, заметил вооружённых людей, также одетых в турецкое платье. Он нахмурился.
— Я желаю говорить с твоим хозяином. Позови его. И скажи мне своё имя.
— Зовите меня, господин мой, просто Ханум [44] ! А хозяина я тотчас позову.
Старчески переваливаясь, она вошла в шатёр. Меж тем несколько человек из охраны купца отложили своё оружие и взялись разбирать прочие шатры.
«Они собираются в путь!» — подумал Микаил. И эта мысль, острая, словно остриё кинжала, привела его внезапно в отчаяние.
Явился купец Мирза Русва. И он одет был по турецкой моде, но тёмное, почти чёрное его лицо выдавало уроженца дальних земель. Он поклонился Микаилу, узнав в нём, как узнала и старуха, человека знатного и сильного.
— Что угодно господину?
— Ты работорговец. Можешь ли ты показать мне свой товар!? Я хочу купить невольницу не старше двенадцати лет.
Купец сложил ладони и приложил руки к груди, наклонив голову в знак почтения. Затем он крикнул повелительно:
«Должно быть, каждому существу есть кем повелевать», — невольно подумал Микаил и улыбнулся, хотя ему вовсе не хотелось улыбаться.
Старуха подошла скорыми шажками. Купец Мирза Русва приказал ей на одном из наречий тюрок, на котором и вёлся весь разговор. Старуха повернулась к шатрам, два из которых были уже разобраны, подле остальных суетились женщины. Старая Ханум крикнула, призывая, и захлопала к ладоши. Прибежали девочки числом семь, возрастом от девяти до тринадцати лет. Они тотчас расстановились неровным полукругом и, заложив руки за спину, глядели глазами, широко раскрытыми. Тогда Микаил ощутил внезапное волнение, и девочки показались ему совершенно одинаковыми на вид.
— Выбирай, господин! — пригласил торговец. — Если хочешь, я велю каждой из них петь и танцевать перед тобой, а также снять одежду, чтобы ты мог видеть их нагими. Все они девственницы.
— Нет, нет, — прервал Микаил в нетерпении его речь, — пусть стоят не двигаясь.
Все девочки были одеты в турецкую одежду — в шаровары и платьица, а волосы были заплетены в несколько косичек, перекинутых на грудь или заброшенных за спину. Однако тщетно Микаил вглядывался в их детские лица. Той, которую он увидел ночью, не было меж ними. Лицо его выразило разочарование. Торговец ждал.
— Я не хочу этих, — сказал Микаил, — нет ли у тебя других?
— Другие старше желаемого тобой возраста. — Купец Мирза Русва поклонился.
«Где же она?» — мыслил юноша.
— Вели им разойтись, — произнёс он вслух, — я не куплю ни одной из них.
— Как будет угодно господину. Возможно, в Истанбуле он найдёт невольниц более прекрасных. Ведь господин следует в Истанбул?
— Да, это так, — отвечал Микаил коротко.
«Неужели она переодета и я не узнал её?»
Меж тем купец спросил:
— Могу ли я следовать за вами, господин мой? Дороги кишат разбойниками.
Микаил вспомнил отказ старухи:
— Твоя старуха Ханум сказала мне, что вам не надо охраны.
— Она глупа, как бывает глупа женщина.
— Да, можешь присоединиться к моим спутникам. Они там, внизу, мы скоро выступаем, тотчас после утренней трапезы.
— Я нагоню вас или двинусь вместе с вами.
Уходя, Микаил обернулся и увидел, как старуха что-то говорила купцу. Лицо её сделалось сердитым. Мирза Русва видно было, что возражает её словам. Наконец он махнул раздосадованно рукой и ушёл к шатрам. Микаил возвратился к своим спутникам.
«Чем раздосадовал старуху купец? Ведь это она увела девочку! В пути он не сможет скрыть такое сокровище. »
Микаил подивился наплыву внезапных мыслей, почти мучительному. В одни и те же мгновения он радовался тому, что хозяин маленькой рабыни будет так близко; удивлялся, отчего зовёт девочку «сокровищем», ведь она даже не была красива. Внезапно вспыхивало пламенем странное чувство: вдруг ему казалось, что он словно бы видит себя, свой облик со стороны, то есть со стороны какого-то другого человека, но этот человек тоже был он, Микаил. И мысли и чувства обоих Микаилов были смутны и не ясны третьему существу, но и оно было — Микаил. Впрочем, эта странная мука длилась несколько мгновений. И вот уже восстановилась единственность: все явленные Микаилы соединились, слились воедино и сделались единственным, прежним Микаилом.
«Как не хватает мне мудрых слов Хамида-хаджи!» — подумал Микаил.
* * *Он мог бы, оставаясь незамеченным, подсматривать за сборами купца. Но Микаил почёл действие подобное ниже своего достоинства.
«Выслеживать добычу или врага — возможно, но подглядывать исподтишка, подобно низкорождённому. Нет. »
Слуги разобрали шатры, и вскоре небольшой караван двинулся по равнине Гермуса. Микаил, желая оставаться в одиночестве, ускакал вперёд. Роса лежала на густых и ярких цветах полей, как прозрачная смола. Микаил, оглядываясь, приметил, что за его слугами уже следует и караван купца.
После полудня приблизились к городку, называвшемуся Касаба. Микаил повернул коня назад и увидел, что к нему приближается торговец Мирза Русва, также верхом. Микаил остановил своего коня, и торговец вскоре поравнялся с сыном правителя Рас-Таннура.
Они поехали рядом, и Микаил, вспомнив слова старухи о том, что купец родом из Гундустана, задал несколько вопросов об этой стране.
— Ты, должно быть, прибыл из очень далёкой земли, расскажи мне о ней.
Купец рассказал, что земля гундустанская лежит далеко от здешних мест и мало кто решается из торговцев пробраться из этой земли в иные земли и страны. Странами Гундустана правят князья правой веры, имя их Гуриды [45] . Они ведут войны с неверными гундустанцами, не почитающими Аллаха. Гундустанцы представляют из себя множество сословий, из которых почитаемы бывают воины и жрецы-язычники. Самые низшие сословия презираемы всеми, и люди их принуждены исполнять грязную работу, обмывать трупы и копать могилы.
— А каково же твоё сословие? — спросил Микаил, развлекая себя этой беседой и отвлекая от мыслей о девочке, ибо уже чувствовал неотвязность этих мыслей и досадовал.
— Я принадлежу к вайшьям, купцам и земледельцам.
— А в кого же веруют язычники в твоей стране?
— Их вера называется «бхакти» [46] , мой господин. Они верят, будто божества соединяются с людьми, как мужчины соединяются с женщинами.
Микаил усмехнулся. Недолгое время ехали молча.
— Однако ты смелый человек, — заговорил Микаил. — Как ты решился на такое путешествие?
— Ещё с юности я передвигался вместе с отцом и братьями в долине большой реки, называемой на нашем языке Ганг. Мы продавали благовония. Отец был богат и вступил в торговое сообщество в городе, который называется Керала. Отец мой имел одну лишь супругу, мою мать. Мать моих старших братьев скончалась, когда они были ещё малыми детьми. Но моя мать всегда оставалась добра к ним, и они любили и почитали её как родную. Наша семья не исповедовала правой веры в Аллаха. Подобно многим гундустанцам, верили мы в трёх богов, имена их — Брахма, Вишна и Шива.
— Стало быть, это они соединяются с земными женщинами?
— Да, их изображают в виде красивых мужчин, высекают их изображения из камня и вырезывают из дерева. Приверженец гундустанских богов обязан исполнить долг своей жизни.
— Что это означает?
— Он обязан терпеливо переносить жизненные невзгоды, ибо душа после смерти тленного тела не умирает, но возрождается в ином теле. И ежели деяния человека, называемые кармой, были хороши, он может возродиться жрецом, а в конце своего пути даже и одним из малых божеств. Если же деяния его были дурны, он возрождается в обличье мерзкой твари или обмывальщика трупов. Если даже хороший человек терпит всякие беды, то это ему наказание за его дурное поведение в прошлом рождении. Итак, долг жизни зовётся дхармой, деяния жизни — кармой; но существует ещё и правило ахимсы, согласно коему не следует причинять вреда животным, ибо в них могут жить души людей. Особенно положено почитать мать-корову. Гундустанцы никогда не убивают ни коров, ни телок.
— Но я надеюсь, людям дозволено убивать людей?
Мирза Русва не заметил насмешки в голосе Микаила, а быть может, сделал вид, будто не заметил, и отвечал:
— Да, люди убивают людей. И порою этого требуют сами боги. Боги могут потребовать ухода от мира, отшельничества, а также и убийства людьми других людей. Так погибла и моя мать, а я отошёл от веры гундустанцев и принял правую веру. И если тебя, господин, не утомляет мой рассказ, я продолжу.
— Не только не утомляет, но занимает и отвлекает от печальных мыслей.
Мирза Русва не стал спрашивать, о чём печалится его знатный спутник, и продолжил свой рассказ:
— Прежде чем говорить о горестной смерти моей матери, скажу о смерти моего отца, которая была мирной. Однажды, находясь в родном доме среди всех нас, своих домочадцев, он внезапно захворал горячкой и вскоре скончался. Но прежде чем поведать о том страшном, что последовало за его кончиной, я должен рассказать тебе, господин, об одном из гундустанских богов, имя которого — Шива. Шива покровительствует отшельникам, ушедшим от мира. О нём говорится, что он был так погружен в размышления, так отдалён от мирских забот! И не помышлял о женитьбе. А ты уже знаешь, господин, гундустанские боги могут жениться, и жениться как на богинях, так и на смертных женщинах. Но Шиву никогда не призывали на совет богов, полагая, что ему это не нужно. И вот однажды могучий Дакша, один из праотцов человечества, собрал всех богов на совет. Как уже велось, он не позвал одного лишь отшельника Шиву. Ибо Дакша пожелал, чтобы его единственная, горячо любимая дочь Сати избрала себе мужа. Он полагал, что мужем её может сделаться любой из богов, по её выбору, но только не Шива!
Отец девушки не знал, что она любит именно Шиву. Когда она вступила в зал, где собрались боги, то, обведя взглядом пристальности их собрание, не нашла среди них любимого ею. В руке она держала венок из красных цветов. Этот венок должна была она надеть на шею избранного ею. И, не видя избранника, она в уме своём взмолилась к Шиве, умоляя его принять венок. И вдруг Шива чудом явился среди богов, и тотчас на шее его засиял венок из красных цветов. Дакше не осталось ничего иного, как согласиться с выбором дочери. Так Шива сделался супругом Сати. Дакша готов был примириться с нежеланным зятем, но произошло страшное. Бог Брахма собрал богов в своём дворце на пиршество. Когда в пиршественную залу вступил Дакша, все боги почтили его, поднявшись со своих мест. Не поднялся один лишь Шива. И Дакша громко проклял его и сказал, что Шива не получит своей доли в жертвоприношении, и оставил пиршественную залу.
И вот Дакша устроил великое жертвоприношение коня и позвал всех богов, кроме своего зятя Шивы. Сати ничего не знала о ссоре отца и мужа. Она почувствовала себя обиженной и стала говорить отцу, что её супруг должен получить свою долю в жертвоприношении. Но Дакша отказал дочери. И вдруг Шива сотворил из своих уст огненное существо с тысячью головами, с тысячью глазами и тысячью ногами. И это существо вооружено было тысячью дубин и тысячью копий, и раковиной, и диском, и посохом, и светящимся луком, и топором. Грозное это существо блистало страшной красотой, украшено было серпом месяца и одето в обагрённую кровью тигровую шкуру. И существо это имело огромное брюхо, огромный рот, из которого торчали страшные клыки; и оно имело длинные прямые уши, висячие губы и светящийся язык. Жемчужное ожерелье обвивало могучую грудь этого существа, и гирлянда красных цветов ниспадала на эту грудь. Существо возникло и упало на колени и воздело руки к голове в знак почтения и сказало Шиве:
— Повелитель богов, повелевай, что я должен сделать для тебя?
— Уничтожь великое жертвоприношение Дакши!
И Шива дал сотворённому существу имя. Это имя было — Вирабхадра.
И услышал могучий Вирабхадра пожелание своего господина, и склонился к его ногам, и бросился затем вперёд, словно вырвавшийся из клетки лев. Из отверстий его кожи возникли по его желанию сотни и тысячи мощных полубогов, отважных и сильных, подобных ему самому. Воздух заполнился громкими кликами, и обитатели неба пришли в изумление. Горы закачались, земля задрожала, ветры разбушевались, моря разбурлились, утратил свой блеск огонь, и потемнело солнце, и погасли звёзды. Смолкли гимны жрецов, онемели небесные боги и демоны. Тёмная тьма покрыла всё кругом.
Из тьмы этой выскочили с воинственными кликами грозные существа, перевернули жертвенные котлы, разбили жертвенники и принялись плясать. Подобно ветру, они перелетали с места на место, швыряли жертвенную посуду; и жертвенные предметы летали по воздуху, словно звёзды, сброшенные с неба. Страшные существа остервенело поглотили, осквернили и раскидали огромное количество еды, назначенной для богов. А еда эта составляла горы варёного теста, реки молока, холмы творога и масла, отмели мёда. Существа сожрали сметану, сахар, жертвенное зерно, глыбы мяса, нарочно изжаренного, и разные сласти. Затем выпили все напитки, приготовленные для жертвования. Насытившись, ужасные существа набросились на богов, замерших в ужасе, и били, и поносили их, и позорили богинь. Вирабхадра отрубил Дакше голову и бросил отрубленную голову в огонь.
Наконец Шива умиротворился и принялся оживлять убитых богов. Но голову Дакши так и не смогли отыскать, и потому пришлось насадить на его плечи голову козла. Боги бранили Шиву за его деяния. И тогда Сати, настаивая на правоте своего супруга, кинулась в жертвенный огонь и сожгла себя в его честь.
Однако Шива не дал ей сгореть и вытащил её обгоревшее тело из костра. Долго бродил Шива по миру, держа в руках тело Сати. Но бог Вишну взял тело из его рук и разрубил на многое множество кусков и разбросал останки Сати, сделав места, куда они упали, священными. И прошло время, и Сати возродилась в виде прекрасной Парвати, и Шива взял Парвати в жёны.
— Что ж, — сказал Микаил, — поверь, я не смеюсь над тобой, но рассказанное тобой не говорит о запрете причинять зло животным.
— Возможно, жертвоприношение Дакши не было угодно небу, потому что он убил животных и приготовил их тела для съедения.
— Но как связать смерть твоей матери с этой страшной историей Шивы и Сати?
— Видишь ли, господин, в память о том, что Сати добровольно принесла себя в жертву в честь своего супруга, постановлено жрецами гундустанскими возводить на костёр погребальный вдов и сжигать вдову вместе с трупом мужа. И вот, едва скончался мой отец и в доме зарыдали женщины. И старая служанка зарыдала и говорила мне, тогда ещё всего семнадцатилетнему, как я несчастен. И я знал, отчего она так говорила. Я бросился в комнату матери и нашёл её одетой в красное платье; лоб и ноги её были выкрашены красной краской; она жевала горькую траву. Жесты её были спокойны и медленны. Толпа женщин окружила её с великим почтением. Иные опустились перед ней на колени. Ибо не всякая вдова решается взойти на костёр и сгореть вместе с телом супруга. Почтенная жрица приблизилась к моей матери с зажжённой свечой и стала испытывать её силу. Мать моя без колебаний протянула палец в огонь и с неизменной твёрдостью держала палец на огне свечи. Я закрыл лицо руками.
На другой день должен был произойти обряд сожжения.
Моя мать шла вперёд твёрдой походкой. Никто не поддерживал её под руки. Видно было, что она чувствует в себе огромную силу.
Я, как положено было по обычаю, шёл впереди. В руках моих был простой глиняный горшок, взятый из домашнего очага. В горшке горел священный огонь. В отличие от матери, я не чувствовал в себе силы. Старшие братья поддерживали меня под руки, поступь моя была слаба, ноги мои дрожали. Я пребывал в сильном волнении. Я потерял отца и должен был в самом скором времени утратить и мать.
Мёртвое тело несли на носилках. Мой отец лежал на ложе, сделанном из дёрна, и был так плотно обернут саваном, что ясно очерчивались все его члены, туловище и голова. Для погребального обряда готовят особые краски, жёлтую и красную, и окрашивают тело, руки и ноги покойного. Так же был окрашен и мой отец.
Толпа полунагих жрецов окружала мою мать, громко выкрикивая:
— Призывайте, призывайте имя Божие.
Иные из этих жрецов ударяли в барабаны и трубили в медные трубы, длинные и изогнутые.
Шествие двигалось быстро, почти бежало.
Женщины шли за носилками. Это были родственницы и подруги матери. Она явилась среди них, словно богиня. Тогда ей было чуть более тридцати лет, высокая и крепкая телом, она имела круглое лицо, черты которого прежде выражали только весёлость и душевное довольство. Яркую красоту её составляли чёрные большие глаза и орлиный нос. Её чёрные волосы, такие длинные, теперь сделались грязны. Руки, ноги и нежное лицо — всё было покрыто положенными по обычаю погребальными красками — жёлтой и красной.
Так мы добрались до реки, и носильщики опустили тело отца в воду, чтобы вода омывала мёртвое тело.
Песчаная отмель, обнажённая и высушенная летней жарой, составляла на реке род островка и отделялась от восточного берега небольшим ручьём, который возможно было легко перейти. Женщины уселись все вместе. Они сидели в тридцати шагах на запад от места, избранного для костра, и в десяти шагах к северу от места, где погружен был в воду труп. Мы все видели, как вода ударяет в носилки и окрашивается похоронными красками. Моя мать сидела лицом к югу.
Все казались бесстрастными. К тому времени я уже был женат. Моей жене не минуло ещё и двенадцати лет. Я смотрел на неё с горечью. Она была вне себя; прижавшись к своей наречённой матери, она глядела на неё глазами, полными слёз, выражавшими ужас и едва ли не помешательство. Бледные посинелые губы несчастной девочки дрожали. Но она, обняв свою свекровь, не смела даже робко застонать. Это зрелище немого отчаяния раздирало моё сердце. Прочие женщины сидели равнодушные и даже весёлые. Я слышал, как они болтали о пустяках, будто находились в обычном женском собрании. Моя мать сидела среди них с видом благородного достоинства. Она показалась мне изображением древней богини, высеченным из камня.
Принесли корзины, наполненные кокосовыми орехами, финиками и другими сластями. Корзины поставили перед моей матерью, и она тотчас принялась раздавать орехи, финики и сласти всем тем, кто почтительно подходил к ней, воздавая ей почести. Многие спускались к ней с крутого берега реки и поклонялись ей смиренно. Пламенная ревность оживляла слова и жесты людей. Предметом их поклонения являлась сейчас не простая женщина, но словно бы некий образ божества, могущий внять их мольбам и отвратить от них грядущие несчастья.
Моя мать отвечала на эти предсмертные почести с большим достоинством и выражала в словах своих полное убеждение своей одарённости силами сверхъестественными. Тихий её голос звучал так прекрасно и грустно. Всем желала она счастья. Многих она совершенно не знала, другие являлись её родичами и друзьями; но и с теми и с другими она оставалась ровна. Каждый подходящий преклонялся почти к самым коленям вдовы, и она опускала палец в священную краску и запечатлевала красную печать на лбу подошедшего. Подобная печать принимается как священный знак благословения. И покамест всё это происходило, торжественная улыбка одушевляла лицо моей матери, обречённой в жертву. Душа её возвышалась над печалью погребения; воля её одолевала ужас, столь естественный перед страшным мучением.
На видном месте положили несколько кокосовых орехов; она должна была раздать эти орехи женщинам, которые вызовутся последовать со временем её примеру. Четыре женщины смело приблизились к ней. Раздались кругом хлопки в ладони и шумные возгласы одобрения. Видя малое число этих женщин, я едва не разрыдался, такое благоговейное чувство овладело мной. Я готов был преклониться перед смелостью моей матери, сейчас она представлялась мне богоподобной. Среди женщин, обрекавших себя на сожжение, я увидел и мою тётку, старшую сестру моего отца. Рядом с ней стоял её муж, и вид его был страшно болезнен. Очень скоро пришлось и ей показать свою твёрдость и верность роковой клятве.
Вдова, готовящаяся к мукам, связана была подобным обетом, и торжественное обещание, данное перед погребальным костром, перед трупом умершего мужа, перед вдовою, готовою умереть, — неотменимо. Ни одна женщина нарушением его не осмелится покрыть неизгладимым стыдом и себя, и родичей своих; поэтому моя мать, сидевшая среди прочих женщин, не только не показывала ни малейшей нерешимости, но, имея вид решительный и довольный, даже и не помышляла о собственной храбрости.
Когда все расселись у реки, ещё не делалось никаких приготовлений к построению костра. Собрано было покамест совсем недостаточное число поленьев и брёвен, едва ли не полусгнивших. Медленно носили дрова для костра. Трудились не торопясь, будто работа была обыкновенная, ежедневная. Наконец собрано было довольное число дров. Принялись за своё дело жрецы. По древним обычаям, работая для погребального костра, нельзя употреблять секиру и молот.
В основание сложили плотную кладку из толстых поленьев, на неё сложили ряд хвороста, на хворост уложили пласты сухого коровьего помёта. Когда всё сделалось готово, вытащили из реки носилки с трупом. Тело моего отца уложили подле костра, головою к востоку, так что голова почти касалась священного огня, который тлел и печально дымился на северо-восточном углу костра. Лицо и грудь мёртвого были обнажены. Жрецы, приговаривая молитвы, кропили мёртвое тело водой. Священную воду нарочно доставили из Ганга, священной реки, бывшей не так близко от места, где намеревались сжечь тело моего отца и мою мать. Труп уложили на костёр, головою к югу. Я видел, как жрецы ощупывают и передвигают тело, желая удостовериться, так ли оно лежит, как предписано. Затем с трёх сторон от костра воткнули в землю толстые неотёсанные жерди и согнули верхние концы их над серединою костра. Положили ещё много мелких поленьев. Всё усыпали конопляными стеблями и лозами растения джоварри. Вскоре костёр сделался похож на хижину или на огромный улей. Внутренность набита была паклей. В отверстии, оставленном для входа вдовы, виднелись во мраке нагие ступни трупа. Голова и грудь его теперь были совсем обнажены и подняты как бы на подушке. Погребальное ложе было устроено наподобие ложа супружеского.
Жрецы приблизились ко мне, чтобы подвергнуть меня особым очищениям. Мне обрили голову, оставив лишь священную прядь — шинду. Щёки мои и подбородок ещё не поросли волосами, и вот, мой самый старший брат вздумал пошутить и принялся в шутку бранить жреца, сбривавшего волосы на моей голове. Брат упрекал его за то, что он позабыл сбрить мне усы и бороду. Жрец с важностью провёл бритвой по моим гладким щекам. Все видевшие это захохотали. Даже сам я на миг заразился странной весёлостью. Но тотчас же снова одолели меня грусть и тревога. А когда я вошёл в реку для особого омовения, у меня закружилась голова, и я чуть не свалился в воду. Но я собрался с силами для совершения следующих обрядов.
Один из жрецов громко читал молитвы, склоняясь до земли. И я склонялся рядом с ним. Затем я должен был разложить и расставить предметы, необходимые моей матери и жрецам в самое последнее время перед зажжением костра.
Вкруг огня поставлены были четыре небольших кувшина с маслом растопленным и водою. Передо мною поставили четыре чаши из листьев банана. Первые две наполнил я водою, другие две — маслом, и поставил чаши на четырёх углах вокруг огня: на севере и на юге — чаши с водою, на востоке и на западе — чаши с маслом. Затем по указанию жреца я взял с земли два банановых листа, намочил их в масле и держал некоторое время над огнём; масло сочилось по капле. Пламя вспыхнуло. Я положил на землю освящённые листья.
Жрецы меж тем готовили тесто из смеси муки, толчёной коры сандалового дерева, камеди, толчёных пряностей, воды и масла. Когда тесто сделалось готово, жрецы слепили четыре пирога: один был круглый и величиною с кулак мужчины; другой имел вид пятиугольной звезды; ещё два пирога также были сделаны круглыми. Эти пироги именуются «пинда» и назначаются как приношение Яму, судье в царстве мёртвых. Также зовут эти пироги — «пайтра» и назначают для теней умерших. Служители Яму возьмут с костра души мёртвых супругов.
Я обошёл вокруг костра три раза, кропя с молитвою огонь каплями воды. За мной шёл один из жрецов и также громко молился и кропил огонь.
Теперь костёр был освящён. Об этом уведомили мою мать. Она тотчас поднялась с величественным спокойствием. Её прощание с детьми, с её подругами и родственницами, с которыми она расставалась навсегда, было очень спокойным. Она не проливала печальных слёз и не вздыхала сожалительно. Никто не проявлял ни тревоги, ни горечи. Я не посмел заплакать. И юная жена моя молчала.
Моя мать вошла в реку и села в воде по плечи; длинные её волосы расстилались по воде. Жрец встал подле неё, кропил её водою и маслом и бросал на неё красные цветы. Другой жрец стоял перед нею на берегу и читал молитвы. Она погружалась всё глубже, на миг исчезла под водой, затем вынырнула.
Теперь она должна была молиться на берегу свидетелям, коих судья мёртвых Яму должен будет призвать на суд её и мужа её. Она обращалась с молитвами к солнцу, луне, звёздам, огню, воде, воздуху и ветрам, к утру, полдню, вечеру, к солнечному дню, к лунному дню, к месяцам и годам. Наконец к самому Яму.
Сначала молилась она солнцу, обратившись к востоку, хотя солнце спускалось уже к западу. Моя мать воздевала руки к небу. Два жреца шептали молитвы.
Мать бросила в реку своё приношение солнцу — две серебряные монеты, две монеты медные, пряности и зёрна. Затем она отдала несколько серебряных монет жрецам.
Снова поставили перед моей матерью несколько корзин. На этот раз корзины были наполнены серьгами, браслетами, иглами, которыми обычно женщины скалывают верх платья. Моя мать указывала жрецам, и они относили подарки родственницам и подругам вдовы. Моя юная жена получила серебряный браслет с чернью. Каждый жрец получил от вдовы несколько коз, несколько мер хлеба, масло, пряности и деньги.
Люди столпились вокруг моей матери, они толкали друг друга, стремясь приблизиться к ней. Заметив это, она сказала спокойным голосом, чтобы никто не теснил и не толкал других. Всем женщинам хотелось получить от вдовы памятный подарок. Я видел, что ни одна из них не показывает ни словами, ни жестами сострадания к несчастной участи, ожидавшей мою мать.
Раздав подарки, она твёрдыми шагами пошла к костру. Она шла совсем одна. И вот уже видит она близко от себя отверстие, где во мраке видны пятки мертвеца. Она вглядывается во мрак и, должно быть, различает знакомые черты, уже тронутые тлением, разложением. Я не мог не заметить, как она вздрогнула. Но жрецы также заметили её трепет и тотчас испугались, что твёрдость её ослабнет. Желая ободрить её, они закричали:
— Повторяй, повторяй имя Божие!
Они кричали во весь голос и с невероятною быстротою.
Меж тем мать моя сама преодолела своё волнение; прежнее спокойствие вернулось к ней. Она села на землю подле сосуда, где был разведён священный огонь. Ей следовало раздуть огонь костра, который вскоре должен был пожрать её. Но покамест над сосудом колебался черноватый дымок тонким облачком. Вдову окружали чаши из банановых листьев, которые наполнил водою и маслом её сын. Только что мои пальцы касались этих чаш. Матери принесли ещё подобные чаши, наполненные смесью опилок сандалового дерева, камфары и камеди. Справа от места, где остановилась моя мать, положили на землю несколько ветвей базилика и длинный камень.
Жрецы начали читать священные стихи, называемые мантрами. Стихи эти читаются тихим голосом, но имена богов следует выкрикивать громко. Моя мать между тем шевелила и раздувала огонь, прибавляя в него опилки сандалового дерева. Когда пламя в сосуде поднялось, она покропила огонь маслом и водой, покропила и камень.
Она три раза твёрдыми шагами обошла вкруг костра. Она шла медленно, потому что жрецы кланялись ей в ноги, воздавая ей почести, как богине. Обойдя костёр в третий раз, она села у сосуда с огнём и приняла в последний раз почести и в последний раз высказала благословения родичам и близким. На ней ещё оставались золотые украшения. Теперь она сняла их и, благословив, велела молодому жрецу, нашему родичу, отнести эти украшения моей жене, невестке своей.
Затем жрецы принесли ей связку платьев и маленькую корзинку с провизией. Всё это привязали к её поясу, ведь она собиралась в дальнюю дорогу. Ей помогала моя тётка. Все смотрели на мою обречённую мать с любопытством. Никто не сожалел, не горевал о ней. Лишь моя жена тихо плакала.
Жрецы взяли мою мать под руки и подвели к камню. Она взошла на камень. Люди вокруг закричали. Жрец подал ей круглое зеркало. Она смотрелась в это зеркало, сделанное из полированного металла — из бронзы, должно быть, — долго-долго. Теперь она сделалась подобна богине и могла увидеть в зеркале этом переселения своей души, как прошедшие, так и грядущие. Наконец она сказала громко, что верные картины прошли, проскользнули тенями в глуби гладкого металла. Три раза она уже являлась на земле и три раза освобождалась от земной жизни, сгорая на погребальном костре супруга; теперь ей предстояло четвёртое огненное очищение; судьба назначила ей и пятое, которое должно будет совершиться в городе Казн. После этого последнего очищения небесная искра, одушевлявшая душу моей матери, должна была соединиться с небесными божествами для божественного бытия.
На шею моей матери тётка повесила поданные жрецом ожерелья. Первым было ожерелье из камфарных и камедных шариков, за ним последовало другое — из особых узелков, сделанных из пестротканой материи и наполненных также смесью из камфары и камеди. Я подумал, что в огне, когда костёр загорится, камфара и камедь сократят страдания моей несчастной матери, заставив её в самом скором времени лишиться сознания. Мне грустно было видеть, как она сама поправляла на себе, прилаживала, эти уборы, словно бы собиралась на праздник. Казалось, её занимал лишь пронзительный и душистый запах камфары. Она с наслаждением искренним вдыхала этот запах, полагая, что вдыхание подобное довершает её очищение.
Нимало не изменясь в лице, она свободно взобралась наверх, ступая на поленья, уложенные в виде лестницы. Чтобы войти под свод, где она не могла стоять, надо было ей ползти на руках и коленях; затем, обернувшись, она села и начала укладывать кругом себя паклю и пеньку, будто желала устроить для себя ложе мягкое и покойное. В эти мгновения она громко повторяла имя божества. Голос её то и дело замирал от охватившего её волнения; мне сделалось страшно, потому что я не слышал в звуках этого хриплого голоса ничего человеческого. Дикие звуки выражали крайнюю степень ужаса. Жрецы принялись наперебой ободрять её. Они уверяли, что бояться нечего, обещали вечное блаженство, где несчастная сделается счастлива, как Сати, и преобразится в чистый дух. Жрецы громко кричали, что душа моей матери покинет тело и вознесётся на небо ещё прежде, чем пламя коснётся её тела.
— Ты не будешь страдать! Уснёшь ты тихо и пробудишься в небесах.
Они смолкли. Моя мать собралась с силами. Несчастная окончила устройство погребальной постели и улыбнулась окружившим костёр и наклонила голову в знак последнего приветствия им. Затем она легла подле мёртвого тела и обняла труп моего отца правою рукою, будто оци лежали на брачном ложе.
Жрецы поспешно бросали вовнутрь костра, на погребальное ложе и на поленья камфару и камедь. Они бросили на лежавших супругов несколько кусочков ароматного сандалового дерева — малиагара, чёрного священного дерева.
Эти самые последние приготовления были совершенно поспешными. Ревность, радость, восторг выражались в лицах и движениях жрецов. Отверстие в костре было закрыто двумя толстыми брёвнами. Перед этими брёвнами уложили несколько вязанок тонких дров, крепко увязанных; затем весь костёр быстро обложили конопляной соломой. Теперь бедная моя мать заперта была так крепко, что, имей она силу дикого зверя, и тогда не смогла бы она убежать, если бы захотела избавиться от мук.
Жрец, вставший у восточной стороны костра, произносил голосом громким и звонким пламенные молитвы и увещания, на которые отвечал из глубины костра голос моей матери, повторяющий последние благословения. Мне сделалось страшно до предельной степени страха. Я чувствовал, что сейчас брошусь вперёд и размечу поленья и освобожу мою мать.
Я понимал, что мужество покинуло её. Голос её, едва доносившийся, сделался страшен, звучал хрипло. Это был страшный гробовой крик, такой гробовой, такой хриплый и страшный. Должно быть, только теперь она почувствовала всем своим существом ужас и отчаяние, какие обычно чувствуются перед смертью.
Но самое страшное предстояло совершить именно мне. Я должен был зажечь погребальный костёр отца и матери! И вот я смочил клок хлопчатой ткани в масле, зажёг его на священном огне в сосуде, опустился на колени и прошептал короткую молитву. Затем я протянул руку и положил зажжённый фитиль к северному углу костра, под самые ноги отца и матери. В глазах у меня помутилось, я едва удерживался на ногах. Два жреца поддерживали меня, ободряли словами молитв и направляли мою дрожащую руку.
Во мгновение ока жрецы, схватив горящие клоки хлопчатой ткани, бросились к костру. Тотчас костёр запылал. Возникла огромная скатерть огней, блестящих и шумевших, подобно бурному морю.
Жрецы, зажигавшие костёр, исполнив свою обязанность, поспешно отбежали подальше. Я знал, почему они это сделали. Полагалось дурною приметой услышать последние крики несчастной вдовы. От костра шёл страшный жар. Зажигавших костёр жрецов и меня вместе с ними поливали несколько раз водой из кувшинов.
При виде вспыхнувшего костра поднялся страшный шум. Все кричали, причитали, били в ладони.
Кровля костра и мелкие поленья скоро сгорели. Остов погребальной постройки был объят пламенем. Если бы возможно было приблизиться, сделались бы видны два горящих трупа. Однако жар был настолько велик, что нечего было и думать о приближении к костру.
Люди начали расходиться. Но я оставался с братьями и жрецами до полуночи на месте сожжения моих родителей. Жрецы поддерживали огонь. Когда остался один пепел, его тщательно собрали. Часть этого пепла, смочив водою из священного Ганга, следует отнести на берег Ганга и бросить в реку. Другую часть пепла положили в яму, которую вырыли на городской площади. В яму эту положили и приношения теням умерших, состоявшие из масла, муки, пряностей и цветов. Я видел, как стая голодных собак отрыла всё это и пожирала.
На другой день на месте костра воздвигли небольшой восьмиугольный жертвенник, сделанный из глины и земли. У подножия его положили ветку базилика. Вскоре этот скромный памятник был смыт ливнем. Но весь последующий год наша семья каждый месяц устраивала пышный поминальный пир — шрадду, собирая многих родных и жрецов. Спустя год на месте костра воздвигнут был памятник прочный — восьмиугольная каменная плита. Я видел множество подобных памятников по берегам рек.
Будучи самым младшим из братьев, я не мог требовать большую часть наследства, оставшегося после отца и матери. Однако прошло три года, и мы сделались довольно холодны друг с другом. Вот тогда я попросил отдать мне положенную мне часть, потому что хотел торговать, уже не завися от братьев. Но когда я объявил им своё решение, они стали говорить мне, что потратили на погребальные обряды, на угощение и награждение жрецов чрезвычайно много денег.
— Эти траты и составляют твою часть, — сказал мне самый старший брат. — В память родителей мы позволяем тебе торговать вместе с нами и даже отдаём небольшую долю прибыли, но более ничего мы не можем сделать для тебя.
Я пришёл в бешенство.
— Тогда я принимаю своё решение и окончательно отделяюсь от вас! А то, что положено мне, я добуду судом!
Несколько раз все мы являлись в суд, но это ни к чему не приводило. Наконец я решился искать справедливости у нашего князя. Однако я знал, что правитель наш — человек правой веры. Я оставил своё прежнее имя и стал называться Мирза Мухаммад. Теперь я с уверенностью мог рассчитывать на милосердие правителя. Но я не мог не понимать, да, теперь дело будет решено в мою пользу. И мне показалось неблагородным пользоваться подобным моим преимуществом. Я отказался от всех своих притязаний на наследство. Однако с братьями уже не мог примириться. Они, в свою очередь, также не хотели примиряться со мной, говорили обо мне дурное. И вот, вследствие их речей прозвали меня в городе «опозоренным», на нашем языке — «русва». Но я сказал, что приму это прозвание и сделаю так, что оно зазвучит как прозвание почтенное. Так и произошло. Я решился также оставить торговлю благовониями и стал торговать рабами. После безвременной кончины моей жены одолела меня тяга к странствиям. Побывал я в самых дальних землях, где люди черны как смола, где водятся диковинные звери, а в пределах державы тюрок бывал я много раз.
Микаил заслушался; ярким рассказом купца захвачены были чувства слушателя.
— Ты поразил меня, — сказал Микаил, — но ведь ты не знаешь, кто рядом с тобой.
Купец склонил голову и отвечал:
— Мы, торговцы, встречаем на пути своём самых разных людей, даже и самых знатных. Ежели господин желает, он назовёт своё имя.
— Я Микаил, сын правителя Рас-Таннура.
— Слыхал я о Рас-Таннуре. Мне приходилось бывать в Шардже и Дубае, не так далеко от Рас-Таннура.
Микаил внезапно вновь вспомнил о девочке, виденной в полутьме, и удивился, как мог забыть её. Неужели не узнал её среди сверстниц? Неужели привиделась, будто некий ДУХ.
— Сколько дней пути до Истанбула? — спросил юноша.
— Дней семь, — отвечал купец. — К вечеру остановимся на ночлег.
Тут Мирза Русва приостановился, и Микаил также придержал коня. К ним приближался на маленькой резвой арабской лошадке, раздувающей тонкие ноздри, лихой наездник. Это был мальчик, прекрасно сидевший в седле; шитая серебряными узорами куртка и зелёная шёлковая чалма делали фигуру юного всадника яркой и красивой. Однако же он не подъехал близко, а принялся кружить вокруг обоих собеседников, то накидывая на лицо конец чалмы, то отворачивая лицо в сторону. Мирза Русва окликал его на непонятном Микаилу языке. Мальчик также выкрикнул какие-то слова детским звонким голосом и поскакал вперёд, обогнав купца и Микаила.
— Это мой сын, — обратился Мирза Русва к своему спутнику и собеседнику. — После смерти моей жены он не хочет оставаться без меня, и я вожу его с собой повсюду.
Микаил кивнул и сказал:
— Много удивительного для меня содержалось в твоём рассказе. Я расположился к тебе.
— Мне приятно расположение такого знатного господина.
Микаил отъехал к своим слугам, а купец подозвал сына и поехал с ним к своему каравану.
Вечером оба каравана встали лагерем, отделённые друг от друга небольшой мелководной речкой. Скоро явился от купца посланный слуга с просьбой о дозволении прислать гундустанские сладости. Микаил ответил согласием и передал, что просит прийти и самого Мирзу Русву с сыном. Тот пришёл следом за своими слугами, нёсшими на блюдах сладости, приготовленные из фиников, мёда и муки. Слуги его принесли и вино. Микаил спросил рассеянно, где же сын купца, но Мирза Русва отвечал, что его сын ещё слишком мал для собраний с винопитием. Пили, ели, музыканты и певцы из свиты Микаила играли и пели. Затем все, довольные, разошлись по своим шатрам.
На следующий день Микаил и его спутники пробудились поздно и, взглянув на другой берег мелководной реки, не увидели там шатров купца.
— Как неприметно они снялись с места, — удивился Микаил.
Спутники его смеялись и говорили, что вино оказалось чересчур крепким.
«Для чего понадобилось этому торговцу тайком отделяться от меня? — думал Микаил. — Возможно, действия подобные сделались неспроста. Не подстерегает ли нас засада в пустынной местности? Однако со мной сильные люди, мне нечего бояться. Да и рассказ его был искренним, я расположился к нему после его рассказа. Нет, он не желает мне зла. И ночное видение. »
И снова Микаил думал о девочке, видел её перед своим внутренним взором.
После утренней еды он приказал двигаться в путь.
* * *Они двигались уже день и ещё половину другого дня, когда один из слуг заметил на горе всадников, сбившихся кучкой.
— Должно быть разбойники, — решил Микаил. И приказал своим людям приготовиться к обороне. Однако всадники вскоре исчезли. Видно было, что они не решаются напасть на хорошо вооружённый отряд. И всё же теперь Микаил и его свита оставались настороже.
Оставалось ещё полдня пути до Истанбула. Микаил и его спутники проезжали мимо зарослей колючего кустарника, покрытого красными цветами. Внезапно им навстречу, едва не испугав их коней, выбежал человек, весь оборванный и грязный. Чалма на его голове была запачкана кровью и составляла повязку его раненой головы. С большим удивлением Микаил узнал в этом несчастном своего прежнего знакомца, Мирзу Русву, торговца рабами.
— Что случилось с тобой? Почему ты избит и одинок? На тебя напали.
Торговец простёрся у ног сына правителя Рас-Таннура, затем рассказал горестную историю нападения разбойников на купеческий караван. Всадники слетели с вершины горы, словно хищные птицы, и осыпали караван дождём стрел. Почти все охранявшие караван Мирзы Русвы погибли, остальные взяты были в плен. Разбойники забрали всё имущество и женщин. Торговец был вне себя от горя.
— Моя дочь! — воскликнул он. — Моя дочь.
— Дочь?! — произнёс Микаил, уже почти догадавшись. — Дочь.
Купец, рыдая, обнял его колени и просил прощения.
— Моя дочь сопровождала меня в моих странствиях после того, как моя жена безвременно скончалась. Девочка умна и сметлива. Она — единственное близкое существо для меня. Я выучил её читать, писать и считать, ездить верхом и хорошо играть на тамбуре [47] . Она умеет петь и плясать. В пути она всегда была переодета мальчиком. Один мой дальний родич, владеющий пахотными землями, просил меня отдать мою дочь в жёны его сыну. Я согласился, потому что мой родич и его жена — хорошие люди и сын их — славный юноша, он старше моей дочери на несколько лет. Дом их — просторный, всего в изобилии — коровы, буйволы, молоко и масло, кукуруза и сахарный тростник. Дети ещё не видели друг друга, но между родителями была уже сделана договорённость. Мы решили, что свадьба состоится, когда я возвращусь из торговой поездки. На этот раз я не хотел брать с собой мою дочь, но она уговорила меня, и я не смог отказать ей. Старуха, нанятая мною для присмотра за моими невольницами, сказала мне, что видела тебя, господин; видела, как ты смотрел на мою дочь, когда она была в женской одежде. Старуха говорила, что ты хочешь похитить мою дочь. Когда ты велел показать юных невольниц, я уверился в опасности твоих намерений. Придумал я простое: в те сладости, коими я наделил тебя и твоих людей, подмешаны были сонные порошки. Но ведь я невольно сделался откровенным с тобой и расположился к тебе. И теперь я наказан за своё недоверие. Я ограблен, дочь моя похищена.
— Поднимись с колен, — приказал купцу Микаил. — Я прощаю тебя. Сын правителя Рас-Таннура — не разбойник! Если бы ты отдал мне свою дочь по доброй воле, я вознаградил бы тебя достойно.
Купец всё не поднимался с колен.
— Встань! — повторил Микаил. — Скажи мне, куда могли отвезти разбойники похищенных женщин? Где искать похищенных и возможно ли их отыскать?
И купец поднялся с колен и сказал со слезами:
— Похищенных женщин везут обыкновенно в Истанбул, там следует искать их.
— Я отыщу твою дочь! Но я не стану отнимать её у тебя.
Купец присоединился к спутникам Микаила, и они все добрались до Скутари, пригорода Истанбула. Уже видны были золотые башни города. Не прошло и тридцати лет с того дня, когда столица ромеев, город Константинополь, сдалась воинской силе тюркского правителя, султана Мехмеда [48] . Теперь город зовётся Истанбул и в нём воцарилась правая вера Аллаха.
В городе Истанбуле возможно увидеть много дивного. Микаил и его спутники искали места, где продают невольников. Город окружён высокой стеной и большими прочными башнями. Две стены обращены к морю и одна — к суше. Прежде всего путники отправились к большому и красивому колодцу, называемому колодцем Магомета. Колодец этот состоял из арок, сделанных из камня-известняка и опирающихся внизу на колонны, так что образуются шестнадцать сводов. А верх колодца покоился на четырёхстах девяноста толстых колоннах. В этом колодце было много воды, достаточной для большого числа людей. После расспросов Микаил повернул к воротам, выходящим к морю. Туда приходили разгружаться торговые суда и корабли. Но своего корабля Микаил не увидел. Блуждая, Микаил, сопровождаемый своими слугами и торговцем из Гундустана, очутился на улице, где меняли деньги. Там наняли они дом, где все разместились. Но Микаил, сжалившись над страданиями купца, пустился с ним в дальнейшие странствия по городу в поисках рынков, где продавали невольников.
Вокруг было прекрасно и весело, и глаза юноши отворились для наслаждения прекрасными зрелищами. Звездообразный залив покрыт был всевозможными лодками, и гребцы в разноцветных чалмах и шёлковых рубахах, с засученными по плечо рукавами, быстро продвигали лодки сильными взмахами весел гребных. Кипарисы и мимозы свешивали ветки, листья колыхались. Муэдзины призывали к молитве. Женщины под покрывалами, мужчины в жёлтых туфлях и красных шапках ходили по берегу.
Через тёмный переулок Микаил и Мирза Русва прошли к большому строению, откуда их провели во внутренний двор. Здесь выставлены были на продажу тридцать или сорок невольников, среди которых оказались и молодые девушки. С каждой из них снимали грубошёрстное покрывало и выводили на помост, чтобы покупатели могли разглядеть их. Но эти девушки привезены были с верховьев Нила.
Тогда Микаил и Мирза Русва отправились на другой базар. Здесь, также на внутреннем дворе, они увидели множество чернокожих, выставленных для продажи у колодца в тени смоковницы. Под навесом сидели чернокожие девушки, полунагие. Волосы их были заплетены в сотню тугих косичек, пробор выкрашен киноварью; на руках и ногах бренчали оловянные браслеты, на шее висели стеклянные бусы, нос украшало медное кольцо, а кожа была выкрашена хной. Торговцы приказывали им выходить вперёд. Девушки беззаботно подчинялись, громко при этом хохоча.
Мирза Русва спросил, где возможно купить белокожих невольниц. Ему назвали место, но предупредили, что подобная покупка обойдётся недёшево.
Меж тем ночь совсем приблизилась, и бродить по городу далее не имело уже никакого смысла. Однако на другой день, с рассветом, Микаил и несчастный отец похищенной девочки отправились в дом, который им указали. Это был красивый дом с галереей, окаймлённой колоннами. В большой комнате, где потолок и стены украшены были узорами лепнины, сидело вдоль стен несколько красивых и почти светлокожих девушек. Однако среди них не было никого из рабынь Мирзы Русвы и не было его дочери.
В третьем месте им показали двенадцать девушек, привезённых с гор Кавказа. Девушки эти были красивы и дородны, несмотря на крайнюю юность, но и среди них не оказалось той, кого искали.
И снова Мирза Русва спросил продавца, нет ли у него белокожих невольниц-девочек. И вдруг продавец ответил, что есть одна, недавно перекупленная им, но кожа её довольно смугла. Мирза Русва спросил, сколько ей может быть лет. Торговец отвечал, что ей лет десять или двенадцать. Они втроём прошли в маленькую комнатку, посреди которой поставлена была жаровня. Посреди комнаты на узком ковре сидела, сжавшись, девочка, закутанная в тёмную шаль. При звуке шагов она подняла голову и вдруг откинула шаль с головы. Отец и Микаил тотчас узнали её. Мирза Русва вскрикнул радостно и сжал пальцы рук. Микаил смотрел на неё с пристальностью. Продававший девочку работорговец не мог не приметить волнения покупателей. Но она не произнесла ни слова, не издала ни звука. Глаза её виделись Микаилу совсем чёрными.
Мирза Русва спросил, сколько просит торговец за рабыню. Микаил подумал, что в ту, уже, казалось, давнюю ночь девочка показалась ему невольницей. Торговец назвал большую цену. Несчастный отец посмотрел на своего знатного спутника. Микаил имел с собой деньги, но не так много. Он тотчас сказал Мирзе, что отправится немедля в дом, где они остановились, и возвратится с деньгами; гундустанец благодарственно сложил руки у груди.
Но когда Микаил возвратился, то не нашёл в доме работорговца ни гундустанца, ни его дочери. Торговец рассказал, что едва Микаил ушёл, как гундустанец вынул из-за пазухи золотое кольцо с драгоценным рубином. Это кольцо, несомненно, стоило дорого; цена его составляла более денег, нежели торговец запросил за девочку. Он с радостью взял кольцо и отпустил гундустанца с дочерью.
«Вновь я обманут этим человеком, — подумал Микаил. — Но я могу понять его, он боится меня. Надо забыть об этой девочке, я не знаю её имени. Она скользнула в моей жизни, словно тень. Она должна исчезнуть из моей жизни без следа. »
Он вызывал в памяти облики прекрасных красавиц, каких ему случалось видеть на рисунках в книгах. Он мог видеть многих прекрасных девушек нагими, купить мог любую из них. Он вспоминал прелести красавиц. Но все виденья памяти отступали, рассеивались, и на их место являлось одно лишь виденье, смутное, едва запечатлевшееся. Невольно представлялось ему это почти дитя, тонкокостное и лишённое тяжёлых женских прелестей, напоминающих о спелости садов. Он представлял себе невольно, как она, запрокинувшись детски на его коленях, поправляет красный цветок в чёрных как смоль волосах, струящихся, играющих на её теле. Соитие необычайное и странно лёгкое. Невольно в памяти его выплывали, подобно кораблям, слова, запечатлённые в книжных строках, слова, коими и следует говорить красиво о любви и разлуке, уподобляя саму любовь понятию жизни, подобно мудрецам, создавшим стихи.
Он бродил по улицам в одежде торговца, а не царевича, приходил на берег в ожидании корабля и твердил невольно в уме:
Он глядел не на дорогу, а на море. И ждал он, в сущности, Хамида-хаджй, а не эту неведомую юницу, которая и не могла думать о нём, стремиться к нему. В сущности, он понимал любовь как положенное стремление к овладению телом, телесной сутью другого. В словах изливалось наслаждение тоской, мукой, печалью именно как стремлением, устремлением. Рука его, вооружённая каламом [51] , словно кинжалом воина или же иглой чеканщика узоров, выводила лёгкие строки, словно бы стремившиеся улететь с бумаги жёлтой, как шафран.
Так минули для Микаила ещё три дня. И едва минуло трёхдневье, пришёл наконец корабль, прибыл Хамид-хаджи. И, выслушав своего юного повелителя и ученика, наставник не стал выставлять овладевшее душою Микаила стремление смешным, нелепым и странным, но понял желание души Микаила, сказал царевичу, что возможно отправиться в Индию для поисков неведомой.
Но два года не могли они попасть в земли Гундустана вследствие многих битв и войн, происходивших на пограничных землях. И теперь наконец дорога открылась.
* * *В смоленской темнице Офонас пытался разобрать, что же это было с ним. Снова звучали в уме его цветные слова наречий восточных, и рассказ падал на рассказ, будто шёлковое покрывало, шитое золотыми узорами, на персидский ковёр. Пересказать всё это по-русски не было возможности. И даже и не оттого, что недоставало своих слов, но оттого, что он не понимал во всей полноте поступков, чувств и мыслей, открывшихся ему в многоцветий картин живых, переданных словами Микаила, говорившего Офонасу свои и чужие слова. Офонас не давал клятвы молчания, но не мог передать на письме весь этот сад слов.
Но все эти слова пробудили в душе Офонаса невольное, однако же и ясное стремление в земли и моря, подобные словам, высказанным царевичем, в огромные и многоцветные и неведомые земли — в Гундустан.
Царевич повторял несколько раз об успокоении своей тоски. Он сказал, что его тоска утишалась, покамест он говорил с Офонасом, с чужим, которого, быть может, более никогда не увидит. Это было иное чувство, нежели то, что приносила откровенность с Хамидом-хаджи. Наконец сын правителя Рас-Таннура спросил торговца из холодных земель о его жизни. Тогда Офонас краткими словами рассказал о смерти своих близких, о роде, коему принадлежал, о деньгах, взятых у Бориса Захарьича. Микаил узнал и об ограблении.
— Я помогу тебе и твоим спутникам. Для меня просто и ничего не стоит отправиться в белокаменный дворец здешнего правителя Булат-бека.
Слова, какими умел пользоваться на письме Офонас, являлись к нему скупые и краткие; бежали на бумагу быстрыми и сумрачными рабами, кратко и поспешно говоря обо всём случившемся. Не были похожи эти слова, писанные Офонасом в темнице Смоленска, на пёструю плотность слов Микаила.
«И пришли есмя в Дербент, и ту Василей поздорову пришёл, а мы пограбени. А били есмя челом Василию Папину да послу ширваншахину Асанбегу, что есмя с ними пришли, чтобы ся печаловал о людех, что их поймали под Тархи кайтаки. И яз грешный бил челом Михайле-царевичу [53] . И Михайла-царевич печаловался и ездил на гору к Булату-бегу. И Булатбег послал скорохода ко ширваншибегу, что: «господине, судно русское разбило под Тархи, и кайтаки, пришед, люди поймали, а товар их розграбили».
Хасан-бек принял Микаила, и они обменялись дарами. Хасан-бек благосклонно отнёсся к тому, что Микаил вступился за ограбленных чужеземных купцов. Немалое действие оказали и несколько ожерелий, подаренных царевичем. Ожерелья эти были снизаны из прекрасных жемчужин, чрезвычайно больших, ровно округлых и светящихся нежным-нежным розовым светом.
«И ширваншах посла тотчас послал к шурину своему, князю кайтаков Халил-беку: «Судно моё разбилось под Тарками, и твои люди, придя, людей с него захватили, и товар их разграбили; и ты, меня ради, людей ко мне пришли и товар их собери, потому что те люди посланы ко мне. А что тебе от меня нужно будет, и ты ко мне присылай, и я тебе, брату своему, ни в чём перечить не стану. А те люди ко мне шли, и ты, меня ради, отпусти их ко мне без препятствий». И Халил-бек всех людей отпустил в Дербент тотчас без препятствий. »
Микаил предложил Офонасу войти в его свиту и дал денег на новую одежду. Офонас испытывал к царевичу глубочайшее почтение, был очарован его благоволением; но в одно и то же время хотелось устремиться дальше и дальше в мир неведомый и всё же не отрываться от мира, из которого Офонас явился, от мира русских наречий и нравов, представляемого здесь купцами из Москвы и Твери и московским послом. Страшила участь одинокого, лишённого рода. И навели страх слова царевича:
— Тебя, Юсуф, следует звать также и «гарипом» — «чужим». Ибо в тебе я вижу устремление повсюду являться как чужой, как не прилежащий, не принадлежащий ни к чему и никому.
Микаил пообещал ожидать некоторое короткое время Офонаса в Баку, в городе огня. Офонас испросил время на размышление. Безбедное бытие при царевиче соблазняло. Но и пугало. Ибо там, в глубинах этого бытия, существовало исчезновение Офонаса, такого, каким он был, вырос, жил в Твери. И тот, привычный Офонасу Офонас медленно исчезал, обращаясь в неведомого Юсуфа. Пугала Офонаса и явственная, внезапно раскрывшаяся в некоей дали участь существа, зависимого от благоволения высшего, того, кто выше по праву своего рождения. И в Твери Офонас зависел от Петряя, от деда Ивана и прочих старших родичей; они были старшие, но они не были выше его по рождению, и он порою бывал груб с ними, перечил их приказаниям и вот ведь и отошёл же от них! Он не мог представить себя при княжеском дворе, при князе тверском, при Михаиле Борисовиче. В этой зависимости от благоволения высшего по рождению прозревал ось всё же нечто ложное, ложное для зависимого. Офонас не сознавал этого вполне ясно, но тянуло его, влекло на свободу, в некое одиночество среди людей. А зависимый от благоволения всегда должен мыслить о том, кто благосклонен к нему, чьими милостями он, зависимый, жив. Нет, пусть остаётся царевич в памяти Офонаса прекрасным пёстрым видением, подобный сказочной птице с человечьим ликом.
Спутники Офонаса решили просить у ширваншаха денег на возвратный путь. Офонас затосковал. Давно уж не находило на него, не изливались из уст многими словами, течением многих слов, странные стихи припевные. Он раздумывался о том, что напрасно не попросил денег у благоволившего к нему царевича. Но всё же присоединился к спутникам своим.
«Пошли мы к ширваншаху в ставку его и били ему челом, чтоб нас пожаловал, чем дойти до Руси. Да не дал он нам ничего: дескать много нас. И разошлись мы, заплакав, кто куда: у кого что осталось на Руси, тот пошёл на Русь; а кто был должен, тот пошёл куда глаза глядят. А иные в Шемаху, и иные же в Баку. »
Офонас отправился также в Шемаху, где купил для продажи товар — таламанские шелка.
«А я пошёл в Баку, где горит огонь неугасимый. »
Далеко из города видны были пылающие ярко огни. Огни эти выходили из-под земли, где, возможно, зажигали их страшные подземные чудовища и владыки подземных царств. Там, под землёй простирались подземные царства. А на поверхности земли прекрасное море — маслянистый Каспий — лизало могучими языками волн стены и башни города. В городе палило солнце. У самого берега возвышался дворец шаха, большой храм-мечеть, а также и усыпальница знатных. Жарило солнце. Прежде не знал, что бывает до того варно — жарко. А корабль царевича Микаила уж уплыл.
На корабли грузили соляные глыбы. Соль родилась в этой земле обильно.
Офонас называл себя Юсуфом, именем, данным ему царевичем. Надел новую одежду, купленную на деньги царевича, повязал чалму и надел кафтан восточного кроя. Купец из Чебокара предложил Офонасу-Юсуфу войти в долю. Торговали шелками хорошо. Были здесь и другие купцы из Чебокара. Но когда по завершении торговли начали делиться, чебокарский Карим заспорил с Юсуфом, не отдавая положенную часть.
— Но я вправе получить половину! — утверждал Юсуф.
— Ты уже получил треть, на которую купил ещё шелков! — возражал Карим.
— Но я возвратил тебе цену этой трети шелками и солью.
— О подобном возврате не было уговора.
Большой шум сделался. Сторону Офонаса приняли шемахинские купцы, потому, должно быть, что он выучился чисто говорить на их наречии. Карим и Юсуф отправились в судилище — диван-ханэ. Кади [54] взялся разбирать их дело, и Офонас тотчас понял, что не следует открывать своё иноверие. Он назвался правоверным из Астрахани. Карим тотчас принялся громко говорить, что Юсуф лжёт.
— Он прежде говорил о себе другое! Он чужой, гарип, он из северных земель и не верит в Аллаха!
Спутники Карима поддерживали своего одноземельца. Хуже всего было то, что Офонас и не мог припомнить, что же он говорил им о себе. Но ежели судить по их нынешним крикам, он просто говорил правду.
Однако же теперь он вынужден был сам отрицать ту правду, которую сказал прежде.
— Я родом астраханский татарин, — сказал Офонас судье. — Мой род купеческий, и я возил разные вина, привозимые другими торговцами в Астрахань, возил долгим путём в город Москву, где правят русские князья, подчинённые ханам. Также возил я в русские земли особую породу тыкв, которая растёт между реками Волгой и Доном. Эта порода величиною и видом похожа на прочие тыквы, но всё же вид её отличен тем, что она имеет сходство с лежащим ягнёнком.
Русские зовут её «баранцем». Стебель прикреплён как бы к пупу тыквы, при росте своём она поворачивается; и куда она повернётся, там сохнет трава, словно пожирается тыквою. Когда тыква поспеет, стебель отсыхает и плод получает словно бы меховую шкурку. В водах близ Астрахани также ловят много рыб необыкновенной величины. Их возможно дёшево продать и купить, но мясо их грубое и жёсткое. В Астрахани приготовляется также необыкновенно вкусная еда, которую в землях, расположенных за землями румов, называют «кавиаро» [55] . Русские называют подобную пищу «икрою». Приготовляется она из икры больших рыб, особенно пригодна икра осётров. Следует отбить икру от прилегающей к ней кожицы, посолить и оставить на шесть или восемь дней. Когда икра пропитывается солью, тогда мешают её с перцем и луковицами, нарезанными мелко, прибавляют уксусу и масла и подают. Это кушанье имеет силу, возбуждающую естество.
Офонас в возбуждении пытался вспомнить ещё нечто об Астрахани; он понимал, что надобно говорить без перерыва.
— А к северу от Астрахани два городка — Услын и Берекезаны. А есть и большие города — Великий Сарай и Казань. А имя правителя Астрахани — Кайсым-султан. А мы зовём город Хазтарханом, а русские — Астраханью. Город большой, и рынок в нём был богат. В узел завязывались в Хазтархане пути от Чёрного моря и Каспия. Но вследствие походов Тимурлена Сарай, Хазтархан, Азов и Сурож ныне худают.
Кади сказал, что Юсуф много знает об Астрахани-Хазтархане и говорит свободно.
Купцы из Чебокара спорили с судьёй и говорили, перебивая друг друга, что сказанное Юсуфом об Астрахани мог он просто-напросто услышать, повстречавшись с купцами из Хазтархана.
— Хазтарханцы могли говорить о своём городе и ханстве, а этот неверный гарип мог слушать и запомнить.
Кади согласился с этим мнением, однако всё же не полагал Юсуфа совершенным самозванцем и принял решение, в сущности, в его пользу. Юсуфу возвращались деньги, но менее того, что он требовал. После вынесения такого решения возможно было полагать, что справедливость соблюдена. Впрочем, купцы из Чебокара не полагали так, переговаривались меж собою и посматривали на Юсуфа грозно и с досадою. Шемахинские купцы, бывшие за него, выражали ему теперь одобрение возгласами.
Офонас понимал, что ему следует отблагодарить тех, что ободряли его. Он позвал своих радетелей в одно заведение прибрежное, где тайно подавали питьё, очень хмельное, чуть горьковатое и совсем светлое. Расселись на полу на подушках и пригубили из чаш.
Чаша следовала за чашей. Пили весело. Офонас платил за питьё, а также приказал хозяину, чтобы подали закуску — жареную рыбу. Рыба пахла нафтой [56] — чёрной горючей жидкостью, выходящей из-под земли. Быть может, нафта приходила из владений подземных нечистых владык. Должно быть, она была и на морском дне, потому что воды моря были маслянисты.
В самом начале разговора бранили чебокурцев. Затем принялись похваляться дальними краями, в каких бывали. Офонас раздумывал, что о нём знают его новые приятели, и старался на всякий случай пить поменее, чтобы не опьянеть сильно и не говорить излишнего. Невольно и с грустью вспомнился ему рассказ Микаила, заключивший в себя и повествования других людей, говоривших Микаилу. Этот протяжённый рассказ словно бы сделался странной, воздушной и живой частью всего Офонасова-Юсуфова существа, словно бы впитал в себя и растворил в себе, в своём плотном многоцветье Офонаса-Юсуфа.
Но внезапное уловленное слухом слово «Гундустан» — Индия — заставило Юсуфа очнуться.
— Гундустан? — переспросил он. — Кто же из вас бывал в Гундустане и может сказать о нём?
— Не спрашивай меня об Индии! — воскликнул один из собеседников. — Чтобы добраться до Хундустана, следует плыть отсюда на запад и на запад. — И голос его полетел, словно подхваченный мыслью о дальнем пути.
— Разные правдивые диковины возможно рассказать об Индии, — вступил другой шемахинец.
— В Индии много стран и княжеств, — сказал третий.
— Из Гундустана везут множество прекрасных товаров, — сказал четвёртый.
— Нет, хорошо везти товары в Индию, — проговорил первый. — В Индии охочи до коней, иной конь продаётся там за несусветную цену. Один мой друг, скупив много коней, отвёз их в Индию и возвратился с большими барышами.
— Но в Индийском море случаются страшные бури и гибнет великое множество корабельщиков и купцов.
— Что говорить об Индии! Бесконечно возможно о ней говорить.
С жадностью слушал Юсуф увлекательные речи.
— В Индии многое множество идолопоклонников, и многие жители Индии говорят особенными языками, не похожими ни на какие другие. Они знают множество колдовских заговоров, они заставляют говорить своих идолов, меняют погоду или напускают великую темь. Они великие язычники и идолопоклонники. В особенности любят они высекать из камня женских идолов, преисполненных мерзости разврата [57] ! — Шемахинец рассмеялся.
— А на берегу Индийского моря люди черны и худы, а женщины хотя и черны, да хороши! Едят они мясо и рис. Есть много укреплённых городов и городков, есть леса непроходимые.
— Есть в Индии и отшельники по их обычаю: живут они в уединении, воздержанны в еде и питье и целомудренны, всего грешного по их вере остерегаются сильно. И почитают их за великих святых, живут они подолгу, а от греха воздерживаются из любви к своим идолам. Они любят кораллы. Богатые люди имеют на себе много драгоценных камней, мужчины носят в ушах серьги, золотые и серебряные, с жемчугом и драгоценными камнями. Из Индии можно привезти драгоценный жемчуг, дорогие камни, прекрасные ткани.
— Возможно также привезти из Индии раковины, большие и прекрасные.
— Но добраться до Индии трудно! Пятнадцать дней, сойдя с корабля, идёшь через места, где нет дорог, по лесам, и видишь необычайных зверей с огромными носами, а также и единорогов.
— В Индии есть свои купцы и корабли.
— Но я дошёл почти до пределов Хундустана и могу говорить не по чужим рассказам, а говорить о том, что видел сам.
Офонас растворил широко врата своего слуха. Иные заворчали, говоря, что рассказывают также не по рассказам; но молодой купец овладел всеобщим вниманием и заговорил звонко и громко, осушив перед самым началом своего рассказа чашу с хмельным питьём.
— В Гундустане я торговал в городе, называемом Деливар. Я уже почти распродал свой товар, а товар мой был живой; я продавал коней. И вдруг на большом базаре вечером приблизился ко мне человек, одетый как слуга из богатого дома. Лицо его было прикрыто и видны были одни лишь глаза, показавшиеся мне чрезвычайно яркими и тёмными. Глухим и хриплым голосом человек этот передал мне просьбу своего господина; тот-де наслышан о моих конях и просит меня прибыть в его дворец, ибо он владеет обширными владениями в трёх днях пути от Деливара. Я соблазнился, поскольку мне была обещана за моих коней необычайно высокая цена.
Мы двинулись в путь. Я ехал верхом. Несколько служителей-конюхов, из тех, что я привёз с собою, гнали коней. Впереди ехал, также верхом, наш провожатый. Меня несколько насторожило, когда мои слуги, нанятые в Деливаре, отказались сопровождать меня, несмотря на то что я обещался хорошо заплатить им. Я спрашивал их, отчего они отказываются, но они явно не желали отвечать и лишь упорствовали в своём упрямстве. Я решился обойтись служителями, которые прибыли со мной.
Спустя день мы вступили в густой лес и далее углублялись всё дальше и дальше. Лес был удивителен. Деревья сплетались ветвями, иные из этих ветвей были гибкими и тонкими, словно верёвки, но при этом необычайно прочными. Мы продвигались чрезвычайно медленно и словно бы в шатре, образованном сплетением ветвей и огромных листьев. Порою трудно было дышать влажным и густым воздухом. Часто мы останавливались для передышки. Провожатый наш говорил мало, однако же уверял, что пути осталось недолго и скоро мы увидим окрестности города, столицы обширных владений неведомого мне господина.
Однажды ночью мы спали в шатрах, опасаясь выходить в страшный лесной мрак. Я не разлучался с кинжалом. Сон одолевал меня, однако едва я засыпал, как будили меня странные и множественные шумы за хрупкими стенами шатров. Наконец я решился выйти наружу. Смутный свет пробивался сквозь сплетённые листья и ветви. Наклонив голову, я увидел на земле нечто наподобие углублений. Я опустился на колени, чтобы лучше разглядеть их, и вдруг меня словно молнией поразило. Я увидел отпечатки стоп, похожие на следы человека и в то же время настолько нечеловеческие, что мурашки поползли по коже. Если бы возможно было бежать. Но куда, в какую сторону и каким образом.
Наутро оказалось, что провожатый наш исчез. Мы не знали, что и думать. Имущество наше и кони оставались нетронуты. Возможно было двинуться наугад, затеялся спор, но я решился приказать оставаться на месте. Никто из нас не отыскал бы дорогу назад. У нас было довольно припасов. Мы оставались на этом месте два дня. К исходу второго дня я сказал, что утром мы повернём назад и будем искать дорогу или каких-либо жителей, живущих здесь. Я сам не верил, что мы их найдём. Я пытался размышлять, но ничего не мог придумать. До сих пор мы в нашем пути не встречали людей. Я успокаивал себя и говорил себе, что наш проводник, должно быть, отправился за своими сподвижниками и потому теперь следует ожидать нападения и ограбления. Сколько их будет? Поможет ли нам наше сопротивление? С ужасом я осознал, что, всего вероятнее, мы скоро погибнем! Остальные мои спутники подумали о том же. Некоторые упали на колени и рыдали, другие громко проклинали меня. Один из слуг начал призывать к убийству, требуя прикончить меня.
— Если я сейчас погибну, если вы сейчас убьёте меня, — обратился я к ним, — это убийство не поможет вам выбраться отсюда! Сейчас у нас каждый человек на счету, а вы хотите лишиться отнюдь не самого неразумного, отнюдь не самого трусливого. Когда мы выберемся отсюда, я награжу вас.
— Мы никогда не выберемся! — закричал слуга-мятежник.
Мне всё же удалось утихомирить их. Ночью мы не спали, сжимая в руках оружие. И мы дождались! Мы ожидали страшного, и оно явилось.
Раздался топот, и жалобное ржание коней ударило по сердцу. Волчий вой заставил нас дрожать невольно. Исхода не было. Мы выскочили из шатров и бросились на стаю волков, необыкновенно больших. Зубы их были также огромны и остры. Не могу вспомнить, сколько времени длилась битва. Силы не были равны. Солнце поднялось высоко, пронзало жаркими лучами сырое сплетение ветвей и листьев. Кони погибли. Все мои спутники были мертвы, и тела их были разбросаны вокруг, и у каждого было перерезано горло острыми зубами волков. Несколько страшных животных также полегли мёртвыми. Из людей я единственный остался в живых. Я был ранен и страдал от боли в руке. Гибель моя казалась предрешённой. Голова закружилась от страшной боли, и я рухнул на землю, лишившись чувств.
Очнувшись, я увидел прямо над моим лицом тёмные блестящие глаза. Спустя мгновение я узнал исчезнувшего таинственно провожатого. Он в коротких словах рассказал, как нашёл наш стан разорённым, а меня единственным живым, или вернее будет сказать, что полуживым.
— Почему вы оставили нас? — спросил я слабым голосом.
Он отвечал достаточно разумно, что желал привести людей для конвоя.
— Я привёл людей из ближайшей крепости. Идти осталось недолго, но в окрестностях много разбойников.
— Кони мои погибли, теперь у меня нет товара, мне нечего продать вашему господину, — сказал я.
И он отвечал, также достаточно разумно, что после отдыха меня проводят в Деливар:
— Вы страшно пострадали, мой господин наградит вас.
Во всём случившемся я видел нечто странное и страшное.
Но я не имел сил для новых размышлений.
Наш провожатый действительно привёл с собою людей, пеших, вооружённых; и сам он был пешим. Меня несли на носилках, я то и дело забывался в беспамятстве. Наконец мы добрались до развалин крепости. Огромный лес, должно быть, уже не первый год вёл наступление на эти руины. Меня устроили в комнате, где часть потолка сводчатого уже обрушилась. Я лежал без сна. Рука моя была перевязана хорошей повязкой. Был наложен пластырь из растёртых трав, целебных, должно быть. Я уснул ненадолго, а когда проснулся, мне принесли хорошую еду — жареный рис, приправленный овощами, жареную баранину и лепёшки. Мне полегчало, и я съел всё, что было подано мне. Тогда мне принесли питьё в серебряном стакане. На вкус оно показалось мне сладким. Конечно, я ещё не совсем оправился от раны и скоро вновь уснул.
Пробудился я также под кровлей, но это уже не были руины, опутанные растениями, это был дворец. Меня окружили слуги, мне принесли красивую одежду. Прежний провожатый был также здесь. Я спросил его, когда смогу говорить с господином. Провожатый отвечал обыкновенным своим глухим и хриплым голосом, что должен просить у меня прощения:
— . Речь идёт не о господине, но о госпоже. Моя госпожа послала меня за вами. Она видела вас, когда тайно прибыла в Деливар, и она приказала мне доставить вас сюда. Я — её доверенный слуга, я был её наставником в её детские годы. Теперь она очень огорчена гибелью ваших слуг и коней. Но она послала меня за вами не ради коней, но ради вас, ради вашей красоты, которая поразила её.
В этом месте рассказа, столь занимательного, купцы переглянулись насмешливо. Но Офонас приметил, что молодой шемахинец и в самом деле хорош собою. Меж тем юноша продолжил рассказывать.
— Я был смущён. Спустя несколько дней моя рука зажила. Провожатый велел мне надеть красивую одежду и повёл меня к правительнице.
Меня привели в обширный зал, где на возвышении было устроено сиденье из пёстрых шёлковых подушек. Вошла в сопровождении красивых прислужниц госпожа и опустилась величественно на подушки.
Она облокотилась на одну из подушек и посмотрела на меня. Я как сейчас вижу её! Волосы причёсаны на прямой пробор, косы до пояса, белокожая, с лёгким румянцем на нежных щеках; длинные узкие брови, огромные глаза, высокий лоб, прямой нос, маленький рот, нежные тонкие губы. Во всём её облике я не находил ни одного недостатка, всё в ней казалось совершенно! И до чего ладно и прекрасно она была сложена! Видывал я красавиц-невольниц, но подобной красоты не встречал. Столько благородного достоинства и неподдельного величия! Какая живость и веселье на лице! Казалось, что едва она заговорит, как посыплются из её уст цветочные лепестки. То и дело она улыбалась, да так прелестно, что и описать нельзя. Сдержанность и чувство достоинства сочетались в её облике с весёлостью искромётной. А её одежда и украшения. Они лишь оттеняли дивную красоту. Тонкое жёлтое покрывало накинуто было на её плечи, белое короткое одеяние обтягивало стан, лишь чуть прикрывая пояс красных шаровар; уши украшены маленькими серёжками с камнями-яхонтами; в носу, по обычаю хундустанских женщин, также было продето отверстие и блистала драгоценная серёжка; шею и лодыжки обнимали золотые обручи; на запястьях блистали гладкие золотые браслеты, а немного пониже локтей — другие браслеты с девятью разными драгоценными камнями в каждом. За спиной госпожи стояла нарядная прислужница и обмахивала её опахалом.
Госпожа заговорила, и на миг мне почудилось, будто из уст её и впрямь брызнули алые цветочные лепестки. Нежнейшим голосом она, опуская в милой скромности глаза, призналась в своей любви ко мне. Она сказала также, что её жизнь ныне зависима от меня:
— Если ты откажешь мне, если я не мила тебе, мне остаётся лишь смерть в удел.
И после таких её слов что оставалось мне? Я опустился к её прекрасным ногам, моля смиренно о любви. Я умолял её позволить мне обожать её, боготворить, как возможно обожать, боготворить живое чудо. Я желал поклоняться ей, как богине.
И тотчас был призван жрец, который совершил обряд, связавший меня и прекрасную госпожу узами брака. Не стану дразнить вас рассказами о ночах, полных любви, дивной и неизбывной страсти. Мы не разлучались на ложе, во время трапезы, в прогулках по саду. Время уходило в счастье неизменном, словно вода сквозь пальцы. Не могу сказать, сколько минуло дней, но однажды, когда моя прекрасная супруга почивала подле меня на ложе любви, овладело мною внезапное раздумье. Я перебирал в мыслях своих всё, что происходило со мной в эти дни. Проходили перед глазами мгновения счастья, всё новые и новые мгновения счастья. И вдруг мысли мои задержались на ежевечернем питье. Каждый вечер мы пили прекрасное питьё, сладкое на вкус. И вдруг я задумался, зачем это. Неожиданно пробудилась красавица и, приподнявшись на локте, посмотрела на меня.
— Ты задумчив, — произнесла она нежно. — Что печалит тебя?
Я сказал, что не может быть печали, когда я рядом со своей женой, подобной богине, как их изображают, высекая из камня и раскрашивая яркими красками, хундустанцы.
— Я лишь хотел спросить тебя, что за питьё мы пьём ежевечерне?
К моему удивлению, она смутилась и отвечала не тотчас.
Но, помолчав недолго, всё же отвечала:
— Это обычное питьё, оно укрепляет силы. Воздух здесь густой и сырой, и потому укрепление сил крайне нужно, иначе ослабевает дыхание. Как готовить это полезное питьё, поведала мне моя мать.
Я сделал вид, будто поверил ей, и заговорил о чём-то другом. Но на самом деле я не поверил моей жене. И на другой день я с нетерпением ожидал вечера. Принесли питьё. Жена моя выпила, но я вдруг вскрикнул громко и поднял руки к потолку, украшенному лепными украшениями. Она тоже невольно подняла глаза. В это мгновение я успел вылить своё питьё к ножке ложа.
Однако ничего не произошло. Мы легли рядом и предались нежнейшим ласкам. Затем я уснул подле спящей моей супруги.
Пробудился я от холода и очень был удивлён, потому что лежал в полной тьме. Я подумал было, что погасли угли в жаровне и погас огонь в светильнике золотом. Мне показалось, будто я лежу низко и не на пуховой постели, но на жёсткой земле. Я протянул руку в кромешной тьме и натолкнулся пальцами на что-то шерстистое и плотное. Ноздри заполонила страшная вонь, какая обыкновенно исходит от дикого зверя. Но мрак был настолько страшен, что я не смел подняться и решил терпеливо дожидаться утра. «Пусть рассветёт, — думал я, — тогда я всё пойму. Но, должно быть, я всё ещё сплю и вижу странный и страшный сон. » И тут мысли мои прервались. Страшное лицо человекоподобного зверя нависло надо мной, над моим лицом. И на этом дурном лице, склонившемся над моим лицом, блестели два бесовских глаза страшным бесовским блеском. Существо покрыто было шерстью тёмной, а его длинные груди, подобные грудям женщины, падали к моим губам. И совершил я невольно то, что не совершал уже долгое время: я призвал имя Божие!
— О Аллах! — громко крикнул я.
И тотчас всё кругом осветилось дневным светом. И я увидал себя на голой жёсткой земле среди развалин древнего дворца. А надо мной склонилось неведомое чудовище — человекоподобный зверь. И огромное, поросшее шерстью лицо гримасничало и устрашало своим видом.
И вновь я воскликнул:
И кинулся я бежать, не разбирая дороги. И вдруг очистилась дорога и сама, лёгкая и гладкая, стлалась мне под ноги. А чудовище погналось за мною, распространяя мерзкий запах и завывая страшно. В ужасе я оглянулся на бегу. Рядом с чудовищем бежал чудовищный волк, оскаливая огромные зубы.
Я начал терять силы, но непрерывно молил Аллаха о милосердии, и силы вновь прибавлялись. Меж тем преследователи всё же нагоняли меня.
И тут я вспомнил молитву и нашёл силы проговорить её громко и выкрикивая имя Бога. Я догадался, что чудовища отстают. Но странное любопытство вновь одолело меня, и я вновь оглянулся.
Страшная женщина-зверь схватила огромного волка и разорвала его надвое своими сильными лапами, поросшими чёрной шерстью. Одну половину волка она бросила себе под ноги, а другую кинула вперёд, в меня! Я сумел увернуться, и окровавленная половина волчьего тулова упала почти рядом со мной. И тотчас разлилась передо мной огненная река! И я возопил, крича что есть силы имя Бога, взывая к Аллаху! И неведомая сила подняла меня в воздух и перенесла через реку. Я ощутил мгновенный жар и лишился чувств.
И что же самое удивительное во всём этом? Я очнулся на конном базаре. Я лежал на земле, вокруг меня суетились мои слуги, в лицо мне брызгали водой. Оказалось, я внезапно потерял сознание. Но теперь я не чувствовал себя дурно. Я прошёл под навес, где положены были кожаные подушки, и сел. Один из слуг сказал мне, что меня дожидается человек, посланный от богатого господина из окрестностей Деливара. Я поднял глаза и увидел перед собой давешнего человека-волка. Лицо его было закрыто, глаза были странными. Голосом глухим и хриплым он передал желание своего господина купить у меня коней. Я тотчас отказал. Пришедший попытался уговорить меня, посулил большой барыш. Но я решительно отвечал, что не стану выезжать из Деливара в неведомую местность. Он постоял мгновение и пошёл прочь. Я смотрел ему вслед. Очень скоро он исчез в сутолоке базара. Я не чувствовал в себе никакого недомогания. И, благополучно завершив торговлю, я выехал из Деливара и возвратился в конце концов в Шемаху.
Когда молодой купец завершил свой рассказ, воцарилось не на долгое время молчание. Офонас с большою насладой переживал это, уже ведомое ему, погружение в чужие слова, в слова другого. Было удивительно это неуловимое преображение потока многих слов чудесных в картины живые.
Шемахинцы загомонили, заспорили. Одни смеялись и ни в малой степени не верили рассказчику. Другие сомневались. Почтенный муж припомнил слышанное прежде:
— Я слыхал о царевиче Сиямеке, бившемся с дивом, существом, подобным, должно быть, той страшной колдунье, о которой нам поведал Мехмед. Сложены и стихи об этом поединке:
Тут вступил в разговор человек среднего возраста и сказал следующее:
— Мой учитель говорил мне, что по велению шайтана [59] злые духи стали выводить людей из терпения, показывая свои страшные лики. Тогда люди принялись просить Аллаха убрать демонов подальше, чтобы демоны не показывались людям на глаза. Милостивый Бог, согласившись с жалобами людей, решил натянуть меж людьми и сонмом демонов невидимую, но прочную завесу. И с тех пор люди не могут видеть демонов наяву. Однако если Аллах желает наказать человека за грехи, он на мгновение приподнимает завесу и показывает провинившемуся страшные образы демонов.
— Я сам не знаю, что же со мной произошло, — сказал молодой шемахинец. — Должно быть, и вправду я согрешил и Аллах показал мне всю бездну моих прегрешений, послав мне страшные видения. А быть может, эти видения явились следствием мгновенного недуга, вызванного сильной жарой. Или же. Всё это произошло в яви. Но отныне я не пропускаю времени молитвы и не забываю просить Аллаха о милосердии.
Тогда купец, молчавший до сих пор, сказал свои слова:
— Существо, о коем поведал нам Мехмед, напоминает мне животных, которых я видел в Хундустане много. Они зовутся «маймунами» — «обезьянами». Существуют огромные маймуны и совсем крошечные зверьки. Они покрыты шерстью, но в то же время очень похожи на людей, имеют руки и ноги, а морды их чрезвычайно похожи на гримасничающие человеческие лица уродливых людей.
Послушайте меня! Я расскажу вам о лучшей части Индии, зовущейся Маабар [60] . В этой области пять царей, и все они братья. Это земля богатая и славная. Здесь родится прекрасный крупный жемчуг. Между островами и материком есть пролив не глубже десяти или двенадцати шагов. Тут-то и ловится жемчуг. На больших судах идут в море, становятся на якорях и пересаживаются в малые лодки. Начинается лов. Купцы нанимают людей и платят им. Но и купцам приходится платить налог: десятую долю царю. А также купцы платят особым людям, которые заколдовывают рыбу, чтобы она не вредила ныряльщикам за жемчугом. Таким колдунам дают двадцатую долю. А нанятые купцами ныряльщики прыгают с лодок под воду; иной уйдёт на четыре шага, а то и на пять, и доходит порою до двенадцати шагов. Сколько вытерпят, столько времени и остаются на дне морском. И подбирают раковины. В мясе этих раковин и находится жемчуг всех родов, крупный и мелкий; жемчужины — в мясе этих раковин. Вот так они ловят жемчуг; и не пересказать, какое его тут множество. И жемчуг оттуда расходится по всему свету.
Расскажу я вам и о других диковинках Хундустана. У царя Маабарской земли пятьсот жён. Увидит он красивую женщину или девушку, и коль она ему понравится, берёт он её себе. Как-то раз он увидел красивую жену своего брата, взял её себе и не отпустил от себя. Но брат его стерпел это и не поднимал шума. У царя есть и другая диковина: много у него верных слуг, да таких, что верны ему, по их словам, и в здешнем мире, и за гробом. Служат они царю при дворе, ездят с ним, всегда около него; куда бы ни пошёл царь, они за ним; в царстве у него большая власть. Помрёт царь, и когда тело его сжигается на большом костре, все князья, что были его верными друзьями, бросаются в огонь, там и сгорают, чтобы не расставаться с ним на том свете.
И вот ещё какой обычай в этом царстве: если кто учинит какое злодейство, за что смерть полагается, и царь прикажет его казнить, и тогда этот приговорённый объявляет, что желает сам себя убить в честь почитаемых идолов и из любви к ним [61] . Царь соглашается, и вот тогда родные и друзья преступника сажают его на колесницу, дают ему двенадцать ножей, возят по всему городу и возглашают: «Сей храбрец пожелал сам себя убить из любви к таким-то идолам». Вот так-то, как я рассказываю, носят они его по всему городу, а как придут к тому месту, где обыкновенно происходят казни, этот приговорённый к смерти берёт нож и громко кричит: «Из любви к таким-то идолам убиваю себя». После того берёт нож и перерезает одну руку, а после другим ножом — другую руку, а третий нож всаживает в живот. И режет себя ножами, покамест не помрёт, а как помрёт, родные его и друзья в большой радости сжигают его тело.
Есть у них монастыри и множество идолов там. И многие родители отдают своих дочерей, посвящают их тем идолам, коим больше молятся [62] . И в честь идолов девушки, посвящённые им, пляшут и пируют. Они готовят много еды и расставляют её на столах, затем поют и пляшут, а затем громко объявляется, что духи съели приготовленное. После чего эти девушки принимаются весело пировать и угощаются вкусными яствами. Так живут эти девушки, покамест какой-нибудь князь не возьмёт какую-нибудь из них замуж.
Расскажу я вам также о том, как находят алмазы. Находят их в горах, где царствует нестерпимая жара. Также много в этих горах змей, больших и толстых. Змеи эти очень ядовиты. А добываются алмазы вот каким способом: существует глубокая долина, а кругом в скалах пещеры. Люди берут куски мяса и бросают в долину. Мясо падает на кучу алмазов, и алмазы пристают к нему. И водится в этих горах множество белых орлов, которые охотятся на змей. И завидит орёл мясо в глубокой долине, камнем падёт, схватит мясо и летит. А люди меж тем пристально смотрят, куда орёл полетел, и, приметив, где он усядется клевать добычу, принимаются люди кричать что есть мочи, орёл испугается, бросит мясо и улетит. Люди подбирают мясо и находят множество алмазов. Или же дождутся, пока орёл сожрёт мясо, а на другой день ищут алмазы в орлином помёте.
Живут в Хундустане и особенные люди, называемые куигуи [63] , каждый из них может прожить до полутораста или же до двухсот лет. Это от воздержанности и потому что пьют здоровую, чистую воду. А едят они только рис и молоко. А испытывают их так: призывают девушек, служащих идолам, и приказывают им обнимать, целовать и всячески раззадоривать этих куигуи. И кто сохранит бесстрастие, того почитают духовным человеком [64] .
Расскажу я вам и о царевиче Сергамоне [65] , которого хундустанцы почитают святым и ставят в его честь идолов.
Был он сыном богатого и сильного царя; жизнь вёл прекрасную, духовную; ни о чём мирском не желал слышать и не хотел царствовать. Узнал отец, что сын царствовать не желает и ни о чём мирском слышать не хочет; стало ему досадно, и чего только он не предлагал сыну; говорил, что венчает его на царство и полновластным государем сделает; отдавал ему царский венец и одно лишь требовал, чтобы сын сделался царём. А сын в ответ говорил, что ничего не желает.
И увидел царь, что не хочет сын царствовать, разгневался и с горя чуть не помер; да и не диво, другого сына у него не было и некому было оставить царство. Задумал тогда царь такое: решил он в уме своём, что заставит сына полюбить всё мирское и возьмёт царевич и венец и царство. И поселил царь в прекрасном дворце сына своего и в услужение к нему приставил тридцать тысяч красивых и милых девиц; а мужчин там не было; одни девы, они укладывали царевича в постель, служили ему за столом, по целым дням не отлучались от него, пели ему, плясали перед ним и как умели потешали его по царскому приказу. Но они не смогли сделать царевича сластолюбивым, он остался целомудренным и жил строже прежнего. Но он не покидал дворца и потому никогда не видал мёртвых или больных.
И вот однажды он решил выехать из дворца и ехал верхом по дороге. Свита сопровождала его. Вдруг увидел он погребальную процессию. И спросил, что это. Ему отвечали. Он спросил, как это люди умирают. И ему ответили, что прекращается дыхание и тело мёртвое разлагается.
И, ничего не сказав на это, он продолжал путь. И вдруг увидел старика, который едва двигался и не имел ни единого зуба во рту. И царевич спросил, что же это, что происходит с этим человеком. И ему отвечали, что это старость.
Услышал царевич о старости и смерти и возвратился назад во дворец. Он решил, что должен отыскать того бессмертного, кто сотворил земной мир. Царевич ушёл в пустынные и высокие горы и остался там жить и прожил всю жизнь в великом воздержании и целомудрии. А когда умер царевич, тело его доставили отцу; и тот, увидев любимого сына мёртвым, огорчился необычайно. Много царь оплакивал сына, а потом приказал сделать идола, представлявшего образ и подобие царевича. И этот идол был сделан из драгоценных камней и золота. И царь приказал поклоняться изображению царевича и почитать царевича за бога. И приказал молиться царевичу как богу.
А в Хундустане рассказывают, будто бы царевич умирал восемьдесят четыре раза; и всякий раз воскресал в ином обличье; и в первый раз он сделался быком, затем стал конём, затем собакой. И лишь после восемьдесят четвёртой своей смерти стал царевич богом. За лучшего и за самого большого бога из всех своих почитают его язычники в Хундустане. И поклоняются его изображениям — идолам.
А ещё есть в Хундустане царство Гузурат. И каждый год выходят из этого царства морские разбойники на судах — грабить и обращать в рабство купцов. И вместе с этими разбойниками плывут их жёны и дети. И подстерегают они корабли купцов, и нападают, и грабят, и убивают, и делают купцов рабами.
Столь диковинны хундустанские земли.
* * *После прекрасной пирушки Офонас-Юсуф тонул в море слов, сказанных ему. Слова преображались в картины, живые и движущиеся; слова улыбались и оскаливались хищно и весело, и слова многие поглощали само существо Офонаса; он сам, казалось, преображался в слова, хохочущие и хмурящие брови, веселящиеся и пребывающие в печали, многие слова, поющие, и летящие, и пляшущие.
Офонас раздумывал, как быть далее. Денег у него всё же не набиралось на дорогу до Руси, до Твери. Да и тянуло его вдаль, туда, где, должно быть, могло расступиться море слов причудливых (если оно могло расступиться!) и раскрыть наконец-то некую живую жизнь.
Однако же вечером другого дня произошло с Офонасом-Юсуфом горе. Он возвращался в караван-сарай, где стоял; дорога петляла и бежала мимо густых и тёмных кустов. И вдруг выскочило из этих кустов пять или шесть мужчин с длинными ножами в руках, смуглых и нагих. И лица этих разбойников закрыты были тряпками, подобно лику человека-волка, явившегося молодому шемахинскому купцу Мехмеду. С громкими воплями разбойники налетели на Офонаса. Он явственно показался им чужаком, несчастным гарипом, которого возможно безнаказанно избить и ограбить. Офонас никогда не полагал себя храбрецом и даже в Твери не любил ввязываться в драки. Но вдруг он не испугался ныне. При нём была его польская сабля. Он левой рукой оттолкнул одного из нападавших, увернулся от ножа острого, прыгнул в сторону и выхватив саблю из ножен, закричал, как на Руси кричали, вступая в битву или в бой на кулачках; закричал азиатское слово, привычное уже на Руси, пришедшее вместе с многими азиатскими воинами, покорившими земли князей Рюриковичей.
— Камча [66] ! — закричал, срывая тонковатый голос.
Разбойники, однако, попытались забежать сзади. И тут присоединились к Офонасу ещё люди, и все вместе, дружно размахивая оружием, обратили нападавших в позорное бегство.
— А ты храбрец! — сказал Юсуфу один из нежданных защитников.
Офонас быстро огляделся, опустил саблю и, оглядевшись, узнал чебокарских купцов во главе с прежним своим обидчиком, Каримом.
Тотчас принялись хлопать его по плечам и, восклицая разные одобрительные возгласы, хвалить его храбрость. Затем явился пилав [67] , и хмельное питьё также явилось. И спустя несколько часов, проведённых в комнате, где помещался чебокарский Карим, уже решился Офонас-Юсуф отправляться в Чебокар, или, как он теперь записывал это именование, Чапакур.
«. а из Баку пошёл за море — в Чапакур».
Вместе с Каримом и прочими Офонас-Юсуф погрузился на корабль. Он вёз несколько вьюков таламанского шёлка. Большой корабль похож был на рыбу, и его так и звали: «балик» — «рыба». Это обыкновенное прозвание подобных кораблей. Корабли такие сужены к корме и к носу, а посредине имеют как бы брюхо; они скреплены деревянными гвоздями и просмолены. Когда они выходят в открытое море, у них два больших весла и одна длинная Лопатина. Лопатиной гребут в хорошую погоду, а в бурную — двумя вёслами. Плывут корабли по звёздам.
«И прожил я в Чапакуре шесть месяцев. »
Но добираться туда пришлось помимо морского пути ещё и караванными тропами на верблюдах. На привалах погонщики верблюдов складывали в кучки высушенный навоз, разводили костры и варили похлёбку. Закопчёный котёл дымился. Похлёбку разливали в миски. Офонас хлебал из миски круглой ложкой деревянной и раздумывал. Теперь он не знал, когда попадёт в Тверь и попадёт ли туда. Отсюда, из пустыни Востока, виделась ему Тверь умирающей и печальной потому. Непременно поглотит, покорит жадная Москва одного из последних своих соперников, княжество Тверское. А там и Псков покорится, и Новгород Великий принуждён будет к покорности. Но Офонасу куда легче бывало говорить в Твери, даже лаяться; потому что ведь он в Твери говорил-выговаривал на том языке, которым от матери вскормлен. А матерний язык остаётся самым близким. Ныне же Офонас чует, как сам он, прежний, будто бы растекается, истаивает в словах разнообразных наречий, и ни одно из них не похоже ни в малой степени на матернюю речь. Он отхлёбывает похлёбку, забелённую верблюжьим молоком, и силится вновь и вновь представлять перед внутренним своим взором Тверь с её окрестностями.
Лето. Пошли сенокосы. Бояре из Твери посылают рабов на косьбу. И только ли на косьбу? Сбиваются целые дружины рабов князей и бояр московских, грабят по дорогам, особенно торговцам достаётся. На въезде в Тверь у дороги часовня, а при ней келейка старца Ондрея, живущего даяниями. Офонас никогда не забывал подавать ему.
Но Офонас-Юсуф привык уже к одиночеству. А в земле матернего языка не бывает истинного одиночества, там всегда вокруг тебя люди, говорящие и мыслящие на том же наречии, что и ты. И, мысля и говоря на матернем своём наречии, ты не можешь избыть в себе самого себя. С тобою всегда пребываешь ты сам. Ты раздвоен. Один «ты» действуешь, нечто деешь; другой «ты» мыслишь и бранишь или хвалишь свои деяния. А живёшь в чуждом наречии и одинок, и некому тебя в нутре твоём поедом есть, тазать, жучить. Ты одинок, словно бы ветром этого одиночества продуто, провеяно всё твоё существо.
В Чебокаре [68] спутники указали ему надёжный караван-сарай. Добрались вечером в город. Утром Офонас отправился на базар. Народу набралось — тьма! Еле выбрался переулком узким на площадь. Но дозволения торговать не получил. Оказалось, приезжим торговцам дозволяется продавать свои привозные товары лишь по пятницам. Офонас побрёл по улицам, набрёл на менялу и спрашивал цену золота и серебра. Говорили, что в Хундустане серебро дёшево ценится. Добираться в Хундустан надобно было, запасшись золотом.
В день, именуемый «джума», в пятницу, Офонаса-Юсуфа пробудили, как обыкновенно в этих краях, призывы муэдзинов к молитве. На улице стегали плетьми какого-то малого. Пренебрегал молитвой, все кругом заметили его пренебрежение. Офонас получил дозволение торговать и заплатил за место. Оглянулся по сторонам. Шелков продавалось много. И его торговля не пошла так уж хорошо. Невеликие были барыши. Соломенный навес защищал от жары. Захотелось пить. Еду прихватил с собой, а воды не взял. Оставить товар без пригляда не хотелось. К удаче, прошёл по рядам торговец арбузами. Двое слуг за ним катили повозку, груженную полосатыми чёрно-зелёными большими круглыми плодами. Офонас давно узнал их славный вкус. И теперь тотчас купил один твёрдый плод. Разрезал большим ножом и ел сладкую ярко-алую мякоть, красную-красную, словно бы яркой кровью окрашенную.
Приезжих торговцев было, как думал Офонас, чересчур много. Навезли бы поменьше шелков, и Офонас хорошо бы торговал. Потому что в здешних местах выделывали товаров не так много, и самое простое: халаты полосатые, ковры простые, женские покрывала плотные, ткань «арзандж», тонкую.
Караван-сарай охранялся, и возможно было оставлять товары, не опасаясь, что будут пограблены. Офонас бродил по улицам. Город раскинулся на равнине и окружён был земляным валом и глубоким рвом, полным воды.
После захода солнца Офонас-Юсуф зван был к тому самому Кариму, что прежде не хотел отдавать ему положенную долю, а после сделался приятелем, за храбрость. Только Офонас начал сбираться, глянул наружу и увидел, что идёт снег! Это было совсем дивно. Тонкие снежинки спускались с неба пасмурного лёгкие, редкие. Офонас надел меховую русскую шапку. Вышел наружу, вытянул руку, опустилась снежинка на выставленную заскорузлую тёмную ладонь, светлая, тонко узорчатая, но разглядеть себя не дала, истаяла. Пошёл в меховой шапке. Было чудно. Едва коснулся его головы тёплый пушистый мех, и пришло чувство родного, близкого. От снега, от пушистой теплоты меха. Прежде сколько пытался вызвать из памяти, из её далёких закоулков, садов и пустошей, вызвать пытался, вспомнить пытался Настю и Ондрюшу — и не мог вспомнить, будто их и не бывало. А ныне вспомнил, сами явились в памяти, улыбались ему. От снега, от пушистой теплоты русского меха — белка да соболь.
В доме Карима, в горнице приёмной, уж собрались гости. Поглядывали на меховую шапку Юсуфа. Гляделась им шапка гарипа. Офонас снял шапку, надетую поверх чалмы, положил подле подушки кожаной, где его усадили. Приветствовал хозяина, как надобно:
— Счастлив твой день!
И получил ответ, как надобно:
— Благословен и твой день!
Юсуф знал, что следует себя показать, задал все положенные вопросы и все положенные ответы получил.
— Как ваше драгоценное здоровье? Как ваше достояние? — спросил.
— Богу хвала. Бога благодарим!
— Как ваше доброе настроение? Как у вас на душе? Как ваши дела?
— Вашими молитвами. Божьим призрением. Храни вас Бог!
— Пребывайте в добром здравии, хранимые Богом!
— Молимся по вашу душу.
Выговорив все надобные слова, уселись непринуждённо и заговорили. Слуги подали финики, шербеты из розовых и шиповниковых лепестков. Затем явились блюда с жареным мясом и рисом. Прежде, давно, в Твери, Офонасу один лишь раз довелось отведать сарацинского пшена, однако в Астрахани уже случалось едать рисовые яства.
Теперь он сторожко подносил в рот мясо и рис в горсти, опасаясь просыпать на одежду или на пол. Гости уже насытились и давали знать о своём насыщении, слегка отрыгиваясь. Офонас привычно поступил так же, как все.
И снова шербетом наполнили чаши. Грызли косточки сладких плодов. Хозяин велел слуге принести тамбур и заиграл. Все смолкли. И Карим спел песню о сказочном купце-путешественнике Синдбаде-мореходе:
Все дружно похвалили песню. Вспомнили многие приключения Синдбада-морехода, о которых рассказывали им ещё их отцы и деды.
— Что это?! — вдруг воскликнул один из гостей. — Это все одни лишь сказки, годные для забавы. Совсем другое рассказывал мне мой отец, ему пришлось сопровождать послов из далёких румийских стран ко двору великого властителя Тимура в прекрасный Самарканд [70] !
Не все слышали эту историю, и многие, в их числе и Юсуф, просили гостя рассказать всё, что он знал от своего отца. Он и сам хотел говорить и потому рассказал следующее:
— Посланники царей румов одеты были в необычайно странную одежду. Кафтаны их были коротки, а штаны и чулки виднелись ясно из-под коротких и пёстрых кафтанов, сшитых из дорогих шелков. Волосы их были длинными и светлыми и падали на плечи, а на головах послы имели широкие шляпы, украшенные пышными перьями редкостных птиц. Мой отец сопровождал их, потому что единственный из купцов, бывших тогда в Самарканде, знал наречия румов и мог служить послам толмачом.
Через большую дверь, отделанную золотом, лазурью и голубыми изразцами, они вступили в обширный сад. Здесь, в тени деревьев, сидели нарядные мальчики, внуки великого Тимура. Послы и все, кто сопровождали послов, поклонились приветственно. Затем все допущены были лицезреть самого повелителя. Он восседал на возвышении, прекрасно украшенном, а перед ним устроен был прекрасный фонтан, струи коего взмывали высоко вверх, и в фонтане плавали красные яблоки.
Величайший носил гладкий шёлковый халат, а на голове — белую высокую шапку, увенчанную большим рубином и усыпанную жемчугом и драгоценными камнями.
И послы и прочие склонились перед ним в самом низком поклоне. Затем послы ели вместе с величайшим и беседовали с ним о правителях своих стран. Но я, увы! не помню, что рассказал мне отец об этой беседе.
На другой день вновь угощали послов. И были поставлены золотые кувшины, украшенные крупным жемчугом, изумрудами и бирюзой. А чаши также сделаны были из чистого золота, и дно каждой из них украшал рубин. Великий Тимур повелел подавать сколько угодно вина. И все пили, и никто не смел отказываться, потому что сам величайший отдал приказ пить вино! Большие золотые чаши наливали доверху и выпивали до последней капли за здравие величайшего. И он одобрял тех, которые легко осушали чаши, и восклицал, обращаясь к такому человеку:
Вы можете порицать меня за то, что я не запомнил содержания важных бесед, пересказанного мне моим отцом, но разве яркие картины живой жизни, рисуемые словами, не говорят более, нежели составляемые из слов рассуждения.
И великий Тимур повелел послам пить вино и быть весёлыми. И им подали многое множество всевозможной еды: солений, и сластей, и жареной баранины. И послам поднесли длиннополую одежду и повелели надеть и высыпали в полы серебряные монеты из серебряных чаш. И послы трижды преклонили колени перед Величайшим, и он велел сказать им, чтобы назавтра они прибыли к нему на обед.
И на другой день был устроен пир во дворце Дилькушо. А перед садами, в полях, поставлены были шатры. И повара, и мясники, и устроители бань принялись за дело. А на пиру Величайший изволил играть в шахматы с одним из послов.
Один пир следовал за другим. По приказу великого Тимура послов перевозили из одного роскошного дворца в другой, ещё более роскошный. А все мы знаем, каковы дворцы Самарканда.
В прекрасных шатрах поместились жёны Величайшего, госпожа Биби-Ханым и госпожа Кичик-Ханым. А послам на одном из пиров поднесли множество серебряных блюд на высоких ножках, и блюда эти были до краёв наполнены сладостями, изюмом, миндалём и фисташками. А по окончании пира, когда гости поднялись, в них бросали серебряные деньги и золотые бляшки с бирюзой посредине.
Пышный пир устроила также Хан-задэ, супруга Миран-шаха, старшего сына великого Тимура. Было поставлено бесчисленное множество кувшинов с вином и кумысом, приправленным сахаром. Чаши подавались торжественно. И Биби-Ханым, супруга Величайшего, приказывала самому почтенному и важному из послов пить много вина. И она сердилась на его отказ и всё же заставила его выпить! И пили так много, что падали пьяными и не стыдились. Потому что в эти блаженные времена великого Тимура не существовало радости и веселья без вина!
И Великий приказывал всем торговцам Самарканда, и менялам, и башмачникам, и портным, и пекарям явиться на площадь. И были разложены ткани, и драгоценные украшения, и многое разное. И ремесленники у всех на глазах изготовляли свои изделия. И здесь же приказано было поставить множество виселиц. И по приказанию Величайшего были повешены правители областей, проявлявшие жестокость к подданным. И ремесленники, продававшие свои товары слишком дорого, также были наказаны. Знатные люди были повешены за свои провинности, а людям низкого звания отрубили головы.
А какие устраивались игрища! А в какой одежде являлась Биби-Ханым! Красное шёлковое одеяние её было расшито золотом. И подол несли пятнадцать женщин, приподнимая его, чтобы госпожа могла идти свободно. Набелённое её лицо казалось бумажным и прикрыто было лёгкой прозрачной тканью. А голова её была убрана красной тканью, и ткань эта ниспадала на плечи. И был украшен головной убор госпожи сооружением из трёх рубинов величиной около двух пальцев, ярких и чрезвычайно красивых, с сильным блеском. И развевался султан из перьев, украшенный камнями и жемчугом. И когда она шла, султан колыхался из стороны в сторону. А волосы её были выкрашены в чёрный цвет и распущены по плечам. И знатные женщины поддерживали руками высокий головной убор царицы. И прочие восемь жён великого Тимура одеты были роскошно. А что сказать о пире, когда поставлено было в пиршественном зале высокое дерево из чистого золота. Ствол его был толщиной в человеческую ногу рослого мужчины, а множество ветвей расходились в разные стороны. И листья были сделаны из золота и наподобие дубовых листьев. А плоды были сделаны из рубинов, изумрудов, бирюзы, красных рубинов, сапфиров, крупного отборного жемчуга, удивительно яркого и круглого. И много маленьких разноцветных золотых птичек было расположено на ветвях; и птицы эти были отделаны эмалью, и некоторые из них были с распущенными крыльями, а другие словно бы клевали прекрасные плоды и держали в клювах рубины, бирюзу и жемчуг. И подавали множество кушаний, приправленных пряностями из Хундустана: мускатным орехом, гвоздикой, скорлупой мускатного ореха, цветом корицы, имбирём и прочими.
Нет, никогда брлее не будет на земле такого славного, могучего и великого правителя и полководца, каковым являлся Тимур! Если бы мы жили в его время.
— А помните вы, мои гости, того юношу, который назвал себя правителем Рас-Таннура? — спросил Карим.
— Нет, он сын правителя Рас-Таннура, его имя — царевич Микаил! — внезапно вступил в беседу молчаливый Юсуф.
Его стали спрашивать о царевиче, и Офонас-Юсуф рассказал о нём, но говорил не так много, потому что не желал говорить о помыслах Микаила. И покамест говорил, вспоминал царевича, и тот вставал перед глазами Офонаса как живой. И вдруг Офонас почувствовал боль от своего говорения и поспешил перевести разговор на иное. Он сказал, что царевич отправился в Хундустан; затем сказал такое:
— Я уже много слыхал о Хундустане, это опасная земля.
И Офонас рассказал о чудовище, называемом «обезьяной» — «маймуной».
— О, я также слыхал об этом существе! — сказал Карим. — Оно живёт в далёкой стране русов. Там оно перебирается в лесу густом с одного дерева на другое. Дремота берёт это существо в долгий полон. И когда русы, выпасая свои стада, вдруг замечают над головой подобное чудовище, они взбираются на дерево и обвязывают его крепкими тугими верёвками. И они стаскивают чудовище наземь. И если этот пленник пробудится от спячки, то порвёт оковы и разорвёт на части тех, которые пленили его. Но если ему не удастся освободиться, его держат в оковах и водят по улицам городов и деревень для забавы жителей. И они бросают из окон деньги поводырям этого чудовища.
— Но это не маймуна! — воскликнул Юсуф. — Я родом из Астрахани, и моя страна обретается вблизи от земель русов. Животное, водимое ими для потехи, зовётся «медведем».
— Это ещё следует доказать! — возразил Карим. — Я слыхал, что русы гонят это чудовище в битвы, чтобы оно топтало врагов, повергая их оземь.
— Я такого не видал, — отвечал Офонас, — я видал много русов, они сражаются на конях или пешими.
— Не спорьте! — вмешался один из самых почтенных гостей. — Медведь — это медведь; возможно сказать, что он напоминает видом своим обезьяну-маймуну, но всё же это различные животные.
— Все вы не поняли сути! — прервал их ещё один гость. — Ведь страшное чудовище, которое могло обращаться в красавицу-женщину, оно не маймуна вовсе, оно — человекоподобный див [72] , бес! И я слыхивал о подобных бесах от моих родичей, живущих в деревне. Старший брат моей матери был очень храбрым человеком и не боялся злых духов. Однажды поздней порой он проезжал верхом вдоль речки, протекавшей в лесу. И вдруг он услышал, как на берегу громко плачет женщина. Он натянул поводья, и лошадь остановилась.
— Эй, кто ты? Почему ты плачешь? — крикнул он.
И в ответ ему раздался грубый голос, отвечавший дерзко:
— Оставь меня, поезжай своей дорогой!
Тогда храбрый человек спешился, привязал лошадь к стволу и скорыми шагами пошёл на берег. Там сидела бесоподобная женщина. На ней не было никакого платья, вся она поросла шерстью, голова у неё была маленькая, а волосы длинные и рыжие, лицо её было огромное и то и дело морщилось и гримасничало. А груди её были огромные и висели, перекинутые за плечи.
Брат моей матери подкрался к ней, обхватил её сильными руками, сдавил, связал и, посадив перед собой на лошадь, повёз в деревню. Он посадил её посреди горницы в своём доме, и она тянулась гримасничающим лицом к огню в очаге и озиралась кругом дико и зверски. Глаза её были красные и горящие. На ночь её привязали у очага крепкой верёвкой. Глаза её горели в темноте. Наутро она стала реветь и кивать головой, словно бы хотела сказать, что верёвка больно врезается в её тело. Женщины отвязали её. Они спросили её, знает ли она, как шьют одежду. Она в ответ стала показывать руками, как это делается. При этом она мычала. Женщины дали ей платье и помогли одеться. Затем женщины ушли по своим делам, а бесовку оставили в доме на свободе. Она пробралась в сад, стала что-то собирать на земле и запихивать в рот. Тотчас раздался громкий лай собак, и псы кинулись к бесовке. Она вскочила на дерево, перепрыгнула на другое дерево в соседнем дворе, оттуда перепрыгнула в третий двор и вскоре бежала. Более никогда её не видели.
— Дивные дела творятся в мире! — сказал Карим.
И, побеседовав ещё недолгое время, гости начали расходиться.
На улице Офонас увидел, что снега более нет, будто и вовсе не бывало. Растаял легко. Возвращаться в караван-сарай не было страшно; по улицам ходили караулы стражников. Хотелось Офонасу женщины, только никто из новых знакомцев не предлагал ему такого кушанья, даже и не намекал. Быть может, они довольствовались своими жёнами и в такие места не хаживали. Да Офонас побоялся бы теперь сам искать в одиночку. Сыщешь место, а тебя пограбят, а то убьют.
* * *Все сходились на том, что следует везти в Индию коней. Но как добыть деньги для покупки коней? Торговля шелками пошла у Офонаса не так хорошо, как Хотелось бы. А после и вовсе встала. Пришлось продать польскую саблю, и остался лишь из оружия длинный нож на поясе, в ножнах посеребрённых.
Офонас жил среди мусульман и уже и время порою мерил их праздниками, поминал невольно в своём уме важные для них события.
Послушав разговоры купцов, решил перебраться в город Сари [73] . Там вкруг поля, где растёт хлопок, — чудное растение, о коем слухи, будто вырастают на малом древце живые баранцы белошёрстные. А на деле растёт на ветках белая шерсть — комками. И ткут из хлопковых нитей разные ткани. Также растёт в полях вкруг Сари хорошая пшеница. В Сари оказалось жарко и то и дело проливались дожди обильные. Тогда трудно было дышать. Приглядевшись, Офонас-Юсуф купил хлопка столько-то кип. Прежде Сари почитался городом богатым, но почти сто лет назад прошли здесь войска великого Тимура, и с тех пор захудал город Сари. Здешние торговцы продавали хлопок в Амиль [74] , покупали в Амили шелка и сладкие плоды амильских садов и продавали в Сари. Офонас-Юсуф продал купленный хлопок и на базаре пригляделся к торговцам арбузами и тыквами. За одним из них поехал потайно. Дорога была каменистая и ухабистая, вилась через рощи ореховых деревьев. Торговец ехал верхом, а за ним телега-арба с возницей. Оба, и торговец и возница, были хорошо вооружены, саблями и ножами. Казалось, не приметили Офонаса. Он, также верховой, далеко отстал и прятался в деревьях. Зато и выследил село, где торговец покупал арбузы прямо с бахчи. Подобраться ближе не удалось, цену не узнал, но ведь если берёшь с бахчи, цена и будет помене. Поспешил назад, чтобы не углядели его. Другим днём поехал с деньгами в то село, сговорился и нанял арбу. Хозяин бахчей всё спрашивал, выспрашивал Юсуфа, всё повторял:
— Ты от Саджада? От Саджада.
Офонас-Юсуф не знал этого Саджада, но понял (понять было легко), что и это торговец, который езжает сюда за арбузами. Но это не мог быть тот, коего Офонас выследил; иначе хозяин бахчей подивился бы, отчего приехал человек от того торговца, ежели торговец сам давеча бывал.
Офонас на миг прижмурил сильно глаза и решился всё же солгать. И то, он здесь, в этих краях, не навеки. И отвечал, что он, мол, от Саджада. Купил арбузов и тотчас — назад в Сари. Арбузы распродал борзо. Теперь сильно хотелось ездку повторить. Конечно же, не следовало, но он снова решился. Поехал в Амиль, снова огляделся. Времени арбузного уже и не так много оставалось. Поехал к хозяину бахчей. Но тот узнал (да и не мог ведь не узнать, время ещё не вышло) мнимого посланца Саджада, неведомого Офонасу. И не успел Офонас одно слово промолвить, не успел надумать оправдание, а на него уже набросились с большими палками, а иные подбежали с дубинками. Вступать в драку не было смысла. Офонас завопил, прикрывая лицо, глаза от ударов.
— Аман! — завопил. — Аман! — Пощады, пощады.
Его отколотили сильно, однако деньги не отняли. И, видя его, лежащего на земле, принялись его сожалеть. Оттащили под навес, вылили на лицо воду, подали чашку, наполненную до краёв молоком сквашенным, приправленным сахаром. Офонас выпил до капли и благодарил. Хозяин бахчей велел ему убираться поскорее.
— Сил нет, — отвечал Офонас и даже усмехнулся разбитыми губами.
Хозяин призадумался, затем сказал так:
— Ты ведь из Сари приехал. Ваши из Сари все мошенники. Но сегодня приедет хороший торговец, пусть везёт тебя в Сари, тоже ваш, но честный.
— Не Саджад ли приедет? — Офонас покривился от боли, однако усмехнулся всё же.
— Эй! — говорит хозяин бахчей. — Ты весёлый парень, весело с тобой.
От хозяина пришёл мальчик и принёс невольному гостю лепёшку и тарелку варёного риса. До вечера Офонас пролежал под навесом, то задрёмывал, то глядел, упирая глаза в покров, сплетённый из тонких веток древесных. Вечером приехал сариец и пришёл глядеть Офонаса. Встал, руки в бока, халат жёлтый в полосу зелёную распахнулся:
— Кто эта падаль? — ворчит. — Не видал я его в Сари.
Офонас руками подпёрся, присел на соломе, стал оправдываться, что он купец из Астрахани, из Асторхана, плохого ничего не сделал, в беде он.
— Брось ты плакаться! — ворчит купец. — Вставай. Арбузы накладывай в арбу.
Офонас едва поднялся и потащился на бахчу. Голова ещё кружилась с побоев. Сариец понукивал:
Потом пошёл к хозяину бахчей, пить шербет. Офонас кончил работу. Сариец приехал без возницы, сам правил лошадью, впряжённой в арбу. Коня Офонасова привязал назади. Офонас лежал на арбузах, твёрдых, жёстких так, что всё тело разнылось. Сариец привёз его в Амиль, где Офонас уплатил в караван-сарае за то, чтобы на одну ночь остаться. За ночь отошёл немного. Наутро уже возвратился в Сари.
Уже знал, что будет добираться в Хундустан. Денег мало было. Говорили, что в Димованте есть товар. Добрался в Димовант [75] . А горы вкруг, снег на верхушках лежит. Городок и не городок, а деревня. А у самого подножия горы — копи, добывают свинцовую руду. Какой товар? Сера да свинец? Куда это продавать? А люди сердитые, поколотят похлеще, чем в Амиле.
Добрался в Рей [76] . Знал, что движется всё же к земле хундустанской. Издали увидел башни и минареты мечетей. Но город оказался полуразрушенным. Жителей было совсем мало. Вышел из города и ночевал в поле. На другой день повстречал всадников, служителей местного правителя. Поехал с ними. На днёвке ели варёную конскую требуху. Спрашивал, отчего город разрушен. Ему отвечали, что город зовётся Шахр-и Рей, а разрушен город уже давно, великим Тимуром. А прежде, много веков тому назад, город этот был обещан как награда полководцу Омару, ежели тот выступит против Хусейна, внука пророка Мухаммада. Омар напал на Хусейна близ города Кербела и убил Хусейна и его детей. С той поры Шахр-и Рей проклят, оттого и дозволил Аллах войскам Тимура разрушить этот город. Новые спутники посоветовали Юсуфу ехать в Кашан [77] :
— Там накупишь товара, в Наине накупишь, в Йезде накупишь, повезёшь в Сирджан, продашь, будешь с деньгами, с золотом и серебром.
В Кашане и вправду увидел изобилие товара. На десять тысяч монет возможно было здесь купить шелков и бумазеи в один день. Полосатые и клетчатые ткани совсем были дёшевы, а бархат и парча-камка подороже продавались. В посудном ряду дивные чаши и кувшины, голубые, с блеском золотым. А как их расписывают, то кашанцы держат в большом бережении, в большой и крепкой тайне. Но посуда дорогая, а ещё дороже прекрасные глазурованные плитки — «каша». Этими плитками обкладывают, облицовывают усыпальницы и храмы. Глазурь бирюзовая, расписная. Купил полосатых и клетчатых тканей. Осла купил, навьючил вьюками. Добрался до Наина и торговал там. Теперь денег присобран.
Все купцы говорили, что дорога их лежит в Йезд через Исфахан [78] . До Исфахана дня четыре пути. А из Исфахана — западной дорогой — в Йезд. Офонас уж сбирался пристроиться к одному каравану. Да окликнули на базаре раз, и вышел это прежний знакомец, чебокарский Карим. Он только приехал, и тоже за тканями дешёвыми, а в Йезде хотел прикупить шелков. Офонас дождал Карима и поехал с ним к Йезду восточным путём.
Приехали в Йезд к вечеру, уплатили пошлину, стали в караван-сарае. А наутро выбрались в город, а город кипит людьми и товарами. Одних ткачей — улица за улицей. Караваны идут в город, выходят из города, верблюды тянутся шерстистыми коричневыми шеями. Двадцать тысяч вьюков шёлка вывозится из города Йезда что ни день. А дома все — из глиняных кирпичей сделаны. И вкруг города — вал. А самый лучший, гладкий шёлк зовут «язди», по имени самого города.
Купили хорошего товара. Чебокарский Карим угощал местных купцов. Они позвали его и Юсуфа на охоту, бить зайцев, куропаток, фазанов. Много дичи в окрестностях. Собрали толпу, музыканты, тоже на конях, играли в зурны и дарбуки [79] . Переговаривались весело охотники, как будут бить зайцев с седла. Все с почтением обращались к одному из охотников и звали его «авджибашией» — «вожаком». Офонас никогда прежде не охотился и теперь с любопытством слушал разговоры о хитростях охотничьего ремесла. Начали говорить о диких голубях. Это хитрая птица, не подстрелишь её так просто. Голуби дикие прилетают на луга — воду пить. Надобно спрятаться в кустах и подманивать голубей, самому ворковать. А целишься долго, натягиваешь тетиву. Летит стрела. Но голубь всплёскивает крыльями, и не догонишь его. Можно подманивать голубей на кашицу из солёной рыбы. И ворковать в манок, ворковать.
А в полях — куропатки. На груди самца каштановая подковка, направляй стрелу, будто в мишень. А перепела, жирные, вкусные. А водятся и волки, и зайцы, и лисицы.
На лошадей навьючены мешки с припасами, два котла, тёплые шерстяные плащи — если придётся заночевать на голой земле. На одного из коней взгромоздили живого барана со связанными ногами, то ли сварят на днёвке, то ли приманивать кого из хищных зверей. Барабанщик постукивает пальцами по дарбуке. Все кричат:
— Слава авджибаши! Яшасын! Да живёт.
Добрались до места охоты. Оказалось болото среди луговой земли. Несколько человек забили барана и уложили неободранную тушу в яму, наполненную жаром, сверху присыпали землёй. К потёмкам разожгли огромный костёр.
Сели ужинать бараниной. Зазвучали зурны и барабанчики. Заходили чаши с вином. Потчевали и Юсуфа. Вдруг сказал Карим:
— Пусть поёт мой друг-истарханец, человек из дальних земель!
Все подхватили и загомонили, стали говорить, чтобы Юсуф пел. Ему и самому хотелось петь, но не песни тюрок и персов, а какие певал дед Иван, песни матернего языка, и оттого самые душевные. Вдруг из этой дали Востока увиделась Тверь таковой милой и душевной. Вдруг встала Настя перед глазами, держала на руках Ондрюшу. Офонас запел, затянул тонковатым голосом, заиграл песню переливами тонковатого голоса, этого русского мущинского голоса.
Слёзы показались на глазах Офонаса. Глаза светло-карие набухли влагой и покраснели. Все слушали. И голос его, и песня на непонятном языке не прискучивали. Очень хвалили песню и пение.
А ночью Офонас долго не мог заснуть, разгорячила его душу песня, и на глаза наворачивались слёзы. По ком он тосковал? По Насте и Ондрюше, коих давно уже и не было в живых. Тосковал по снегу, по улкам тверским, по деду Ивану. И особо тосковал по матернему языку, будто язык, речь, являлось живым существом.
А наутро все отправились бить зайцев и куропаток.
Полетели стрелы, закричали охотники.
Офонас остался помогать кухарю. Сварили похлёбку с бараньим мясом. Большая глиняная посудина исходила вкусным паром. Все пришли и сели подкреплять силы. Офонас теперь пошёл с Каримом. Авджибашия позвал охотиться на волков.
Долго ехали в степь. Вдруг передние охотники закричали:
Снова послышались крики:
— Авджибашия! Белый волк! Белый волк!
Замелькал перед глазами всадников белый загривок.
Удача. Белый волк.
Авджибашия пригляделся из-под ладони. Волк нёсся прыжками к болоту.
Офонас оглянулся и не увидел Карима, потерял его из виду.
Но вот закричали тревожно. И Офонас снова заоглядывался, пытаясь понять причину тревожных возгласов.
Карима борзо трясина затягивала. Уж лошадь его ушла в трясину. Он поднимал руки, звал на помощь.
Офонас, не раздумывая, соскочил со своего коня и бросился к болоту. Одежда тотчас отяжелела. Острые стебли тростника впивались в ладони, в шею, острый конец одного стебля едва не вонзился в глаз.
Юсуф раздвигал руками тростник и покрикивал:
— Держись, Карим! Держись. Я иду.
Пахло стоячей водой и грязью. Тростник колол тело. Рот наполнился липкой кровяной слюной.
Голова Карима появилась над водой стоячей. Уже близко добираться до него. Всё лицо Офонаса было в крови, кровь стекала с его пальцев, когда он взмахивал кистями рук.
Своими окровавленными руками он обхватил Карима, тянул, тащил его и наконец взвалил себе на спину. Карим всё бормотал:
— Друг мой, друг мой, друг.
Офонас ломал руками острый тростник, встававший на пути, и не чувствовал боли.
Офонас вытащил, вытянул Карима и повалился рядом с ним на траву.
Небо увидел вдруг. Чистое было небо.
А губы слиплись от крови. Кровь текла со лба.
Карим также был с изрезанным лицом и окровавленными руками.
Авджибашия подскакал и требовал, чтобы принесли вина.
Офонас поднялся, сбросил промокший кафтан, тяжёлый, стянул рубаху, подошёл к воде. Промывал раны. После подставил сложенные горстью ладони под струю вина, крепкого.
Плеснул вина, пахучего, в лицо себе, словно это вода была. Ослеп. Свело руки.
Пусть, пусть жжёт.
Уже и боли не стало, растирал руки и грудь. Снял и шаровары. Вылили на него, нагого, вино из большого кувшина. Ещё оставалось в кувшине на дне вино. Офонас запрокинулся с кувшином большим, последние капли жгучие всосал, будто дитя — млеко материнское. Кто-то из охотников стащил с себя короткий кафтан, прикрыл Юсуфа. Чей-то голос произнёс:
— Надобно чистую одежду.
Офонасу чудилось одиночество. Один он — и никого вкруг. И Карим оставался, казалось, где-то далеко. И перекликивания охотников не было слышно. И этих звуков, этого жужжания полётных стрел. Офонас не думал ни о чём. В воздухе повис густой винный дух. Так бы и глядеть на небо и вдыхать пьяный воздух.
Белый волк спасся от погони. Подняли и добыли зайцев, куропаток, лисицу, но белый волк исчез, пропал.
— Да не белый он — серый вовсе, — говорили одни.
— Не белый, а попросту седой, старый, — говорили другие.
На возвратном пути Юсуф и Карим, усталые, ехали рядом; болели ссадины. Юсуф и Карим отстали. Ехали одни, а прочие-то ехали впереди.
— Спасибо тебе, гарип, — сказал Карим. И Офонас равнодушно услышал это «гарип» — «чужой». А Карим продолжил: — Спасибо тебе, ты спас меня. Такое спасение деньгами не мерить, но я тебе дам денег.
— Ай! Не надо! — Офонас поморщился, и ссадины на лбу и на щеках заболели остро. Отчего не надо? Разве же у него столько денег, что ему более и не надо? Но его всё ещё одолевали чувства одиночества и свободы, свободности. В сущности, от них, от этих чувств и родится благородство. И повторил искренне: — Ай! Не надо, не надо! Денег дашь — обидишь. — И об руку с этим самым благородством ступает, распоясав рубаху, и шубёнка — внакидку, бесшабашность. — Не надо мне денег. — И Офонас сказал просто, что хочется женщины, а, может, Карим знает, где здесь взять; ведь бывал здесь.
И тем же вечером Карим сводил его в домишко во дворе малом, где самшит рос.
А днём в караван-сарае пили шербет сам-друг. И Карим сказал Офонасу:
— Ты не истарханец и не правоверный. Я знаю, что ты рус из Русии. В песне твоей слова были, как в языке русов. Я два раза ездил в Истархан, видал там русов. Ты рус. Я знаю. Но не говори другим. Я здесь ещё останусь, есть дела. А ты поезжай в Сирджан с товаром.
— Я в Ормуз хочу. Коней бы там купил, в Хундустан коней повезти бы.
— Возможно разными путями. Из Шираза через Лар, а то через Таром. Сирджан [81] только подыматься начал.
— Тимур великий, его войско? — Офонас спрашивал, но и сам догадался, что оно так и есть.
— Ты сам знаешь. А вокруг Сирджана хороша земля — финиковые деревья, хлопковые кусты и пшеничные поля, много родится пшеницы. И ты вот что: купи жерновов для крупорушек, ты купи столько, сколько на арбе увезёшь.
Я скажу тебе, где возможно в Йезде купить такие жерновки. Найми арбу и здоровых парней на стражу. В доме нельзя без крупорушки — смолоть каменную соль и зерно на корм волам, а по зимам, когда на мельницу зерно не повезёшь, первый друг в доме крупорушка. Я тебе покажу, где эти жерновки выделывают. Близко от Йезда. Ты продашь их в окрестностях Сирджана вдвое, а то и втрое дороже, чем здесь купишь.
Это всё удалось, купил жерновки и продал дороже в окрестностях Сирджана.
В Сирджане слыхал, что хороших коней возможно купить в Тароме. Теперь деньги были, возможно было купить хороших коней. Но в Сирджане Офонас захворал жаром и пятнами на животе и на спине. Одиночество, оно ведь о двух концах, как палка. Один-то конец — свобода, а другой — беда! Когда лежишь в одиночестве, в караван-сарае, в малой горнице. А очнёшься и вдруг удивляешься, отчего лежишь не на лавке постельной, а на одеяле на полу. Пришлось просить, чтоб звали лекаря. Лекарь прижигал спину и живот, поил больного горьким питьём. Деньги пташками полетели. Сам никуда не дойдёшь, обо всём просишь. Слугу нанял, он готовит пищу, моет твои рубахи. Лекарь велел готовить похлёбку с молоком квашеным и зеленью и ягнятиной. Для укрепления тела. А мясо, как назло, подорожало. И лежишь, глядишь, как твой слуга, малый, ничего не скажешь, проворный, да вор, толчёт зелень и лук в ступе, разводит молоком квашеным. Со двора густой, уж насыщающий дух похлёбки. Лепёшки тёплые. А не хочется есть, жар долит. Глотаешь через силу. Горло болит, глотать трудно. Сколько проболел. Не один месяц. Издержался сильно. На базаре пошёл к цирульнику, тот подстриг Юсуфу бороду, голову обрил. Зеркало хорошее, серебряное. Лицо худое сделалось, щёки смуглые втянуло вовнутрь. Вытянутое лицо, будто тёмная тыковка; здесь в таких держат толчёнку травяную, высыпают на ладошку, в горсть, помалу, и носом втягивают, ноздрями внюхивают. Видно, хороша. Офонас попробовал, опитал, — горько, а после голова закружилась, мутило. Ему говорили, увидит чудное, видения разные. Нет, ничего не увиделось, мутота одна сделалась. Говорили, надобно ещё опитать, испробовать; одного раза-де мало! Но он боле не схотел.
А сильно, сильно издержался. Теперь не так ясно думалось о Тароме. Скольких коней удастся купить? Хватит ли денег на корм? Всё же решился идти в Таром. Поехал.
* * *В Тароме на конном базаре коней много. Старого тебе продадут за молодого, мерина — за кобылу жерёбую. Луковую шелуху отварят, пегую клячу выкрасят — сойдёт за гнедую. Люди полуголые, смуглые до черноты, машут кнутами, бьют лошадей по брюху что есть силы, а по храпу едва касаются. Лошадь ржёт, вскинется на дыбы, а её — в три кнута. Отскочит. Озирается, злобится. Кнуты сложат, грозятся ей. Продают ремни сыромятные, недоуздки, мешки с овсом.
Офонас пошёл в тот конец, где продавали коней туркоманской породы. Он знал, эти — самые добрые кони. Родом они из предгорий и пустынь. Веками разбойники местные, туркоманы, грабили караваны купцов и уводили лучших лошадей из древних стран, из царств Парфянского, Ассирийского, древнего Персидского. А в земле туркоманов жарко и сухо. Принялись соединять жеребцов и кобыл хороших статей, вывелась порода резвая, неприхотливая, выносливая. В солнечный зной идут эти кони, не устают, подолгу могут оставаться без пищи и даже без воды. По степи поскачут — не догонишь.
Один золотисто-буланый молодой жеребец глянулся Офонасу. Голову лёгкую, сухую конь повернул на длинной, тонкой шее. Глазами большими огневыми глянул. А холка высокая, длинная.
Офонас пошёл вкруг. Торговали этого жеребца и другие. Не одному Офонасу глянулся. Конюх держал жеребца. Продавец рядом стоял. Офонас решил сбивать цену.
— Грудь узкая у этого конька, — говорит. — Узкая грудь, да и неглубокая.
Тут и другие принялись цену сбивать, указывать, что конь нехорош:
— Спина растянутая, мягкая чересчур.
— Круп чересчур длинен. Вон приспущенный какой.
— Ноги сухие чересчур.
— Сухие, оно, может, и сухие, а поставлены верно. И копыта крепчайшие. А шерсть, гляньте, как шёлк на ощупь.
— Этого конька ещё кормить надо, — говорит покупатель, подбираясь поближе.
— А покормишь — и будет вовсе хорош! — отсекает продавец.
— Поглядим карабаиров, — говорит один покупатель другому, — спокойные лошадки, в упряжи хорошо ходят и будут повыносливее туркоманов.
Заговорили и об арабских конях. Эти хороши, как в сказке! Вышли из пустынь и плодородных земель Аравийской земли.
Офонас пошёл, где торговали арабских коней. И то — сказка! Звучные именования произносятся в воздухе — Багдад, Мосул, Алеппо, Дамаск. [82] Проводят разного вида арабских коней — сиглави, кохейлан, хадбан. Одни кони плавно выступают, другие низконоги и широкотелы, третьи высоки и сильны.
Глаза разбегаются, глядючи. Со всех сторон косят прекрасные глаза коней, вытягиваются красивые головы.
Кони арабские плодовиты, живут подолгу, могут и тридцать лет прожить. Ходят кругом, серые, рыжие, светло-гнедые. Ни булаными, ни чалыми, ни пегими, ни саврасыми не бывают.
— А на передние ноги глянь! — слышится. — Размёт!
— Большая беда — бабки! Зато ни курбы, ни шпата вы на таких конях не увидите никогда.
Офонас приценился к нескольким кобылам-арабкам. Он и не думал, что запросят такую цену! Побродил-походил ещё по конному базару. Дорого запрашивают. А сколько денег он затратил на хворь свою. Покупать малого арабского жеребёнка — хлопот много. И каков ещё вырастет — не знаешь. А то захворает, помрёт или сделается порченый. На самом деле Офонас уж выбрал золотисто-буланого туркомана. Воротился даже со страхом: вдруг уж продали? Но нет.
Не так много времени минуло. Юсуф подошёл, стал торговать жеребца. Запрашивалась цена большая.
— Он не случной, — говорил Офонас. — Такого конька ещё сколько кормить!
— Да сколько кормить?! Через месяц уж будет случной, трёхлетний! Погляди-ка на мошонку, семенники плотные, будто играют. А на петуха взгляни! Ни пятен, ни язв, ни опухлости.
Стали спорить о цене. Долго спорили. Юсуф уходил, возвращался, уходил снова. Продавец окликал его, призывал. Наконец сговорились. Офонас прикинул: выходило, что одного этого жеребца он и купит. Ведь придётся ещё тратиться на корм да нанять денник в конюшне. Досадно выходило. Юсуф не так думал, а думал, что хотя бы пятерых, а то и семерых коней купит. А если бы и не свалила его хворь в Сирджане, всё равно — куда пятерых, семерых! — ещё бы одного жеребца; боле денег не стало бы.
В караван-сарае, где Юсуф обосновался надолго, чтобы кормить жеребца-туркомана, была хорошая конюшня. Офонас дал имя жеребцу — Гарип, так ведь и самого Офонаса звали, случалось; да он, Офонас, и был гарипом, чужим. Офонасом ли, Юсуфом ли — всё гарипом в этой жизни; он — в жизни других людей.
Поставил свою покупку живую в хороший просторный денник. Жеребец постукивал копытами по глинобитному полу. Хлопот было много теперь. Не до баловства приходилось. Каждый день чистил Гарипа, мыл. Спустя месяц заплатил коновалу — копыта расчистить. Каждый день менял соломенную постилку, навоз чистил. Седлал Гарипа, выезжал за улицы, на луг, чтобы не застоялся конь. Хвалили Гарипа.
На корм уходило денег много. Юсуф выспрашивал бывалых конюхов, выспрашивал, поглядывал. Кормил Гарипа жмыхом, бобовым сеном, травой хорошей, пшеничными отрубями, зерном пророщенным ячменным да пшеничным. Сено лучшее покупал. Солью-лизунцом баловал конька. Купил косу и сам косил на лугу. Вдруг приметил, что у жеребца ноги отекли. Испугался. Но бывалые говорили, что коню надобно боле под седлом ходить. Стал Юсуф подале выезжать.
Много финиковых плодов давали бывалые своим коням. Теперь и Офонас кормил Гарипа финиками. Четыре алтына за батман.
Конь всё креп и хорошел. Теперь Офонас сбирался в Лар, где жили купцы, промышлявшие морской торговлей. Пристроится к иной ватаге и — до пристанишного города.
Готовился в дорогу. Издержался сильно. А денег надобно будет ещё много растратить. Сам ел помалу, коня кормил. Надобно было теперь хорошо подковать его. Известно: «Без копыта нет коня» — верная поговорка. Кузнецы-подковщики разные подковы показывают — гладкие или с шипами. Гвозди ковочные показывают — крепкие: ни зазубрин, ни ржавчины.
Кузнец поглядел копыта жеребца, как они в покое и на ходу. Офонас всегда вовремя менял постилку, чтобы сухая была и чистая; от грязи очищал копыта Гариповы особливым деревянным ножом; обмывал копыта чистой водой, кожу под щётками досуха вытирал, чтоб мокрецы не являлись.
Теперь тревожился: как выдастся ковка? За собой ведь так не глядел, как за этим коньком! Подкуют дурно — и выйдет, что прахом все труды, на ветер. Оттого и кузнеца хорошего сыскал.
Вот кузнец принялся снимать старые подковы. Отогнул обсечкой барашки гвоздей; подкову оттянул и опустил назад. Гвозди выдались, теперь легко стало вытащить их. Свободные копыта кузнец расчистил обсечкой и ножом, отросший рог убрал, копыто округлил. Прутиком тонким мерку снял, длину копыта на пруте пометил. Подковы пригнал.
Вот уж и прикрепляет подкову. Гвозди вбивает в копытный рог, подкову притягивает, клещами концы гвоздей отщипывает, барашки заделывает. Край роговой стенки опиливает слегка.
Ну, пошёл! Рысью. шагом.
Юсуф сам глядит. Подкова по копыту ровно пригнана. Стрелки не докасается; где надобно — выступает; где надобно — пошире она; гвозди ровно пришлись; барашки плотно пригнались.
Офонас в смоленской темнице вспоминает. Перед глазами будто вновь поблескивает металл, пылает огонь, жеребец переступает копытами красиво и натягивает верёвку-перевязь. Смутно расплываются в смоленской темнице перед глазами узника Офонаса тёмные глаза кузнеца, мелькает высвеченный тогдашним, далёким светом клок белой рубахи, на тёмном — отсветами — кожаный передник. Тёмные, чёрные почти — ногти крепких пальцев тёмных. Стук и трещание инструментов кузнеца. Лёгкое ржание Гарипа. Но Офонас не имеет слов для описания всего этого. Он только знает, что и тогда обманывал себя, лгал себе самому, будто важным делом занялся, коня выкормит и повезёт продавать. А въяви попросту овладела им, существом его всем, одолела воля. А воля, она чудна. Бог весть что понуждает творить. Воля, а понуждает. И сладко покорствовать воле, свободе, свободности.
Отправился в Бендер-и Хормуз — в Ормузскую гавань.
* * *Много раз многие кочевые племена набегали на Ормуз. Оттого вот уж почти сто лет, как правитель, мелик Кутб-ад-Дин перенёс торговый город и гавань для судов на остров Джераун, и место зовётся Новым Ормузом. Сюда приходят на своих судах купцы из Индии; привозят пряности и драгоценные камни, жемчуг, ткани шёлковые, слоновые зубы и другие товары. Всё это продаётся ещё другим купцам, а уж те, перепродавая по торговому обычаю, везут по всему свету. В городе большая торговля, и подчинены этому городу многие города и крепости.
Жара превеликая, солнце печёт сильно. Место нездоровое. А если кто из иноземных купцов помирает, и всё, что с ним, все товары, имущество, имот весь — всё отходит правителю.
А есть большая крепость, именуемая Калату. И мелик, правитель Ормуза, укрывается здесь, когда ему угрожает сильный враг. Здесь войско правителя набирается сил. В Калату беспрерывно везут зерно. В этом городе прекрасная пристань, много судов приходят с разными товарами индийскими и торгуют здесь хорошо, потому что из этого города Калату расходятся товары, и в особенности пряности, вовнутрь страны, по многим городам и крепостям. И вывозят, везут из Ормуза и Калату хороших коней. Так много, что и не счесть. И от подобной торговли хороший барыш купцам.
Порою султан керманский требует от мелика ормузского дани; а мелик отказывается, не желает платить дань султану; и тогда султан посылает войска; а мелик садится на суда и уходит в Калату, и без его воли ни одно торговое судно не может войти в залив или выйти. Всё это причиняет султану убытки; он мирится с меликом Ормуза и соглашается на меньшее против того, что сперва требовал. В Калату Ормузский мелик владеет прекрасным дворцом.
Ормуз, Ормуз — большой и славный город у моря. Люди здесь молятся Мухаммаду. Жара сильная, и оттого дома устроены со сквозниками, чтобы ветер дул; откуда дует ветер, туда они и ставят сквозник и пускают ветер в дом; а всё оттого, что жара сильная, невтерпёж.
Старый Ормуз и Ормуз Новый — Гурмыз-град. Караваны сходятся сюда, и сплываются корабли из Индии и Персии, из Багдада и Маската. Здесь добывают жемчуг.
* * *В Новом Ормузе пришлось ждать, дожидаться, покамест соберётся караван судов для хождения по Индийскому океану, по Хундустанской дарье.
Чёрные люди ходят по городу. «Дар-аль-аман» прозвали так город, потому что жемчугу много продают и правитель содержит большое войско и много судов воинских. И мало кто нападает на Ормуз. Оттого Ормуз — «Дар-аль-аман» — «Обитель безопасности».
В караван-сарае устроился славно: для себя всё, что похуже; для коня — всё, что получше. Никогда прежде не видывал столько жемчуга — гурмыжских зёрен — ормузского жемчуга. Но денег пришлось лишь на малое число жемчужин-зерен.
И никогда прежде не знал, что такое прилив в океане, когда сияющая мощная волна хундустанской дарьи прихлынула на берег широко, прекрасно и беспощадно. А после отошла, катясь вспять с шумом, присущим большой воде.
Пала жара. Люди умирали, из них много было купцов из иных земель. Пришлось укрыться в саду с малым каналом, полным воды, и платить за это укрытие особо. Хозяин сада учил:
— Кругом равнины. Надобно ведать, когда поднимется горячий ветер со стороны песков. Этот жаркий ветер убивает людей. Как почуешь слабое ещё дыханье жара в воздухе, омывай лицо и руки водой.
Уже сколько раз Велик день [83] заставал Офонаса на чужбине. Ни хлеба тебе пшеничного, ни мяса. Говорят, от пищи подобной — от пшеничного хлеба и мяса — здесь возможно захворать и даже умереть. Когда в первый раз отведал здешнего вина, думал, помрёт; сильно слабило, потому что гнали его из финиковых плодов, а после много пряностей прибавляли. Но привык, и тело очистилось. И стал даже и крепнуть. А самой здоровой пищей здесь почитались те неё финики да солёная рыба-тунец, а ещё лук. Не развеселишься с такой пищи. Но неожиданно укрепила эта скудная пища тело Офонаса, истощившееся после той хвори прошлой.
Офонас хранил малый складень с пречистыми ликами Богородицы, Спаса и святого Миколы [84] . Одинок Офонас и празднует Святую Пасху — Велик день втайне. Помолился, а уж стали забываться молитвенные слова. Как быть одному на великий праздник? Только память раздразнилась, кажет Офонасу тверскую зиму, многотрудный Великий пост — духовную десятину годовую. От грибов и капусты уж втреснуло. Но вот и весна проглянула. Заутреня. Заблаговестили колокола. Пасха Христова. Разговенье. Куличи да яйца крашены.
Бабьи хлопоты — молоко да тесто. В котелке луковое перье варится. Ондрюша сидит на полу, подаёт Насте белые яйца из лукошка, белые яйца от пёстрой курицы. Настина тонкая рука протягивается, опускает белое яйцо в туманный вар. Выйдут яйца крутые да крепкие, цвета тёмного — в память о крови, пролившейся при распятии Господа нашего Иисуса Христа. «Воистину воскресе!». Целуют друг друга в уста и дарят яйца. Ондрюша бежит на улку с другими малыми ребятами, будут яйцо о яйцо колотить; чьё треснет, тот и в проигрыше. Настя сыну отобрала самое крепкое на вид яйцо — оно «борцом» зовётся. Будет парнишечке радость, полную шапочку выигранных яиц принесёт, охватив её ладошками, горстями, прижимая к груди.
Бабы настряпали ватрушек, пирогов, начиненных пшённою кашей и яйцами, сдобных пирогов с кашею и маком. Огонь в печи разведён, пол выметен. Свиная голова на стол поставлена, как и на Рождество ставится, в пасти свиной — крашенка-яйцо да прутик берёзовый.
На улицах людно. Пёстрые полы распашных одежд, откидные широкие рукава, шитые кушаки, тафьи плотные на головах. Народ толпится у княжого двора, глядят на боярские наряды, нашитые из камки, алтабаса, аксамита, бархата золотного да объяри. На улицах тверских тесных расцвели цвета: синие, зелёные, малиновые, красные, лиловые, голубые, розовые, белые, пёстрые.
Офонас уже с утра, как воротились из церкви, сменил горничную простую рубаху на чистую льняную косоворотку с шитыми шёлком запястьями. Порты суконные, азям да становой кафтан. Посмотришь — и Офонас чем плох.
Но отчего же это? Прежде, в Твери, ему тосковалось — всё было кругом знаемое сызмальства. Все кругом знали Офонаса — он был ихой, на том же языке говорил, те же праздники праздновал, принадлежал множеству. А ныне одинок, и тоскуется ему порой об этой его принадлежности множеству. Множество — оно и решит за тебя, и ты пойдёшь за ним, в нём пойдёшь. А ныне Офонас сам за себя решает, ему — воля. И он ведает, что в конце-то концов пропадёт. Да хоть воли глотнёт.
А выйдешь в Твери на Велик день, трешневик на голову взденешь. А Настя в шушуне да в душегрее, кика пестра, сорока [85] шёлковая.
Из одиночества — во множество, из множества — да в одиночество. И что есть воля? Человек устремляется к ней. Одни стремятся достигнуть воли через богатство, став во главе множества; а другие стремятся, устремляются бежать из множества прочь, в одиночество своё.
На девятый день после Святой Пасхи, в Радуницу, приходилось отплывать. Скоро подымутся бури. Уж и дожди налетают. Едва Офонас поспевает на последний караван кораблей. Все толкуют о грядущих бурях. Надобно успеть проплыть, пройти на судах до начала времени бурь.
В порту шумят, ведут купеческих коней по мосткам, кричат, приказывают посторониться, полуголые носильщики портовые тащат корзины с товарами. Грузятся на тавы-дабы — корабли индийской земли. Юсуф стоит среди других купцов, переговариваются. И вдруг вспоминает один из них корабль царевича Микаила из Рас-Таннура. Жар кидается в лицо Офонаса, в щёки. Столько всего помнится, вспоминается. Говорят о корабле из Рас-Таннура, хорош корабль. Офонас спрашивает, когда же этот корабль отплыл. Давно это произошло, в прошлом году; и тоже — перед самым началом — започванием — времени бурь морских.
Страшно ступить Офонасу теперь на судно, на коем ему придётся плыть. Впервой придётся плыть на таком плохом судне. Много таких судов погибает в водах Аравийского моря и океана Индийского. Суда эти не железными гвоздями сколочены, а сшиты верёвками из коры индийских ореховых деревьев. Кору эту бьют до тех пор, покамест она не сделается тонкою, подобно конскому волосу, и тогда вьют из неё верёвки и ими сшивают суда. Эти верёвки прочны и не портятся от солёной воды. А у судна всего одна мачта, один парус и одно весло. А ещё деревянными гвоздями скрепляют доски судов.
Вот пошла погрузка, а сверху товары сложенные прикроют колеёй. Сейчас и лошадей поставят, и корма для людей и коней сложат. А само судно сделано из крепкого дерева. Офонас рукою трогает — на еловое похоже. А на палубе покоев боле шести десятков, по одному на каждого купца. А есть и две запасные мачты, которые водружают или опускают, как пожелают. А вот как сделаны суда: стены двойные, одна доска на другой; и так кругом; внутри и снаружи законопачены. А смолою суда не осмолены, а обмазаны такою смесью, которую почитают здесь лучше смолы. А делают эту смесь так: берут негашёной извести да мелко накрошенной конопли, смешивают с древесным маслом. И выходит, будто клей. А смазка эта слипает, как смола. А суда эти велики. И идут на вёслах. А большое весло кормовое. А грузят по многу товаров. А у судов большие есть лодки с якорями, и рыбу морскую ловить возможно.
Купцы толковали о магнитных скалах, кои могут притянуть все железные части корабля. Оттого и железных гвоздей не употребляют. Заодно припоминали и другие морские диковины: один торговец всё говорил о морских женщинах-чудовищах: выплывают из морских волн, совсем нагие, а хвост как будто у рыбины большой. И натягивают тетивы луков и пускают стрелы, убивают всех, кого на палубе завидят.
Пришлось заплатить две золотые монеты хорошего чеканного золота и две монеты — за провоз коня. Ведь из Хундустана везут пряности, ткани, краску индиго, а везут в Хундустан коней. Это все знают. И везут коней с Ормузского пристанища, там их грузят на корабли. Везут верховых коней для путешествий и быстрой езды, везут их из Аравии и Персии. Боевых коней везут из степей Золотой Орды, в бою покрывают их кольчугой. В степи лошадь возможно купить за восемь, а то за десять динаров, и гонят к Ормузу. Иной раз перегоняют табуны по шесть тысяч лошадей, и на каждого купца приходится по сто, а то и двести коней. Говорили, степной конь идёт в Индии за сто динаров, а лучшие кони идут по шестьсот динаров, а то и дороже. Говорили, до тысячи динаров может доходить цена. А в Индии для коней место дурно, мрут. Иной индийский правитель покупает всякий год до тысячи лошадей, да столько же и братья его накупят. А к концу года, глядишь, сотня коней в живых осталась, другие все околели. А конюхов и коновалов сведущих купцы — торговцы конями — стараются не допускать до хундустанских конюшен; выспрашивают, что делаешь, не коновал ли ты; могут и убить.
— Глупые это слухи! — сказал один из купцов. — Всех конюхов да коновалов не перебьёшь. Да и не слыхано такое, чтобы за один год до тысячи лошадей околевало.
— Надобно ещё, чтобы кони выдержали морское путешествие! — вмешался другой купец. — Сколько их там околеет в индийских конюшнях — это уж неведомо. А в море кони мрут, правда это.
Офонас снова затосковал. Думал о Микаиле. Где сейчас Микаил? Отыскалась ли девушка, дочь индийского купца? Повидается ли с царевичем Офонас. Да и с конём Гарипом свыкся Офонас-Юсуф. Везёт он коня для продажи, для расставанья его с конём, а всё жаль было бы коня такого, выкормленного, выхоленного своими руками, зря загубить. Будет Офонас в пути морском только и думать, что о Гарипеконе, беречь его, кормить из своих рук.
По воде большой — рябь сильная, будто огненное покрывало, сотканное из огней мерцающих. И Офонас вспоминает индийского купца, как тот рассказывал царевичу Микаилу о сожжении своих отца и матери.
* * *«. да в Сари жил месяц, в Мазандаранской земле. А оттуда пошёл к Амолю и жил тут месяц. А оттуда пошёл к Демавенду, а из Демавенда — к Рею. Тут убили Хусейна, из детей Али, внуков Мухаммада, и пало на убийц проклятие Мухаммада — семьдесят городов разрушилось.
Из Рея пошёл я к Кашану и жил тут месяц, а из Кашана — к Наину, а из Наина к Йезду и тут жил месяц. А из Йезда пошёл к Сирджану, а из Сирджана — к Тарому, домашний скот здесь кормят финиками, по четыре алтына продают батман фиников. А из Тарома пошёл к Лару, а из Лара — к Бендеру, то пристань Ормузская, и тут море Индийское, по-персидски дарья Гундустанская. До Ормуза-града отсюда четыре мили идти морем.
А Ормуз — на острове, и море наступает на него всякий день по два раза, Тут провёл я первую Пасху, а пришёл в Ормуз за четыре недели до Пасхи. И потому я города не все назвал, что много ещё городов больших. Велик солнечный жар в Ормузе, человека сожжёт. В Ормузе был я месяц, а из Ормуза после Пасхи в день Радуницы пошёл я в таве с конями за море Индийское».
* * *Минуло более седмицы. Доплыли до Моската, что подвластен мелику Ормуза. Десять дней шли до Моската. Ветер был слабый. Купцы говорили, что при сильном ветре за три дня дошли бы.
В этом же караване судов плыли на других кораблях венецианский купец Никколо Конти, оставивший описание своего путешествия торгового, и юный ибн Маджид, тот самый «мавр из Гуджарата», что сделался позднее лоцманом кораблей португальского Васко да Гамы. Любопытно было бы свести этих людей известных с Офонасом, заставить их говорить друг с другом в нашем писании, и чтобы читали их занятные и поучительные речи, записанные, и дивились бы. Но, право, не хочется измысливать такую измыслицу. И потому оставим каждого на его корабле и с его участью. И пусть Офонас-Юсуф плывёт, беседуя более всего с бессловесным конём Гарипом. Кто ещё соединяет в себе столько бессловесного ума и чистой доброты? Кто, если не конь.
Утро начинается с того, что вычерпывают воду. Офонас, он, пожалуй, самый сухопутный из всех, что плывут в караване. Русы — люди сухопутные, они кораблей не любят, большой воды побаиваются. Офонас глядит, как вычерпывают воду; страшно ему, а если потонет корабль. Но Офонас не выказывает своего страха. Соромно! Приметят — поднимут на смех.
Гребцы — истинные мученики. На скамьях, полуголые, потемнелые от солнца, напрягают силы.
А для купцов беда — качка. Не заснёшь, качает, мотает из стороны в сторону, дёргает. Мутит от этой качки. Изо рта зелёная слизь выходит с болью в горле…
Иные купцы прижимают к носам маленькие серебряные сосуды, наполненные благовониями. От гребцов и моряков несёт мучительным смрадом, будто живым гниением. Офонас не запасся благовониями для такого случая и потому терпит.
А тут ещё нежеланные соседи путников — блохи, пауки, странные неведомые насекомые. А крысы. Морские крысы. Порою они казались истинными хозяевами на кораблях. Против длиннохвостых спасения не сыскивалось. На кораблях рассказывали о них страшное и таинственное. Говорили, будто крысы способны обращаться в людей. Одна история рассказанная была особенно страшна. Офонасу после вспоминалась эта история, когда он оставался, случалось, ночами сам с собою один на один.
В этой истории рассказывалось о юноше, который впервые в своей жизни плыл на корабле своего отца. В бурю корабль потерпел крушение. Все погибли, а юноша спасся, уцепившись за обломок доски. Долго носило его по морю, в волнах. Силы его всё более истощались. Ему чудилось, будто он вот-вот умрёт, погибнет от голода, холода волн и жара солнечного неба. И вдруг показался корабль вдали. Корабль приближался. Юноша, теряя последние силы, замахал руками. Затем догадался, что делать; снял с себя мокрую рубаху и махал рубахой. Ветер вскидывал рубаху кверху. Корабль приблизился. Юноша криком принялся призывать на помощь. Но никто не откликался. Вот корабль подплыл совсем близко. Но никто не отзывался на отчаянные призывы. Юноша оставил обломок доски, спасший его, и, бросившись в воду, поплыл к кораблю. С неимоверными усилиями он взобрался на палубу. Но никто не встретил его, никого он не увидел. Корабль казался безлюдным. И внутри никого не было. Юноша не заметил и следов пищи. Это очень опечалило его. Но зрелище, каковое вскоре открылось его глазам, опечалило его ещё более и устрашило. Он увидел много скелетов. И один из них оказался прикован цепью. В ужасе смотрел юноша на это страшное зрелище. Он не знал, что же ему делать теперь: снова броситься в воду или остаться на этом страшном корабле. Он увидел на палубе две малые лодки и подумал, что лучше уж метаться по волнам в малой лодке и грести самому, нежели оставаться на корабле без гребцов. Но несчастный был совсем обессилен и потому решил отдохнуть на безлюдном корабле. «Сейчас у меня нет сил грести, — думал он, — в лодке я непременно погибну. Лучше уж я приду в себя на этом корабле, а если корабль потонет, стало быть, моя судьба — погибнуть в море». И он остался на корабле. Попытался он снова заняться поисками еды, но ничего не мог отыскать. Он лёг в одном из внутренних помещений на груду одеял и задремал. А когда проснулся, увидел, что стемнело. Он чувствовал, что корабль едва покачивает на волнах. Он был настолько голоден, что перед глазами темнело. И внезапный шорох наполнил его сердце надеждой. Приподнялся юноша и посмотрел в угол, откуда слышался шорох. И разглядели его глаза огромную крысу. Она шевелилась в углу, будто барахталась. Юноша сам не понимал, что же он творит, и, собрав последние силы, он кинулся в угол, и ему удалось схватить чудовищное животное. Далее он уже не сознавал себя. Голод правил его телом и разумом. Несчастный рвал свою добычу руками и раздирал ногтями. Крыса визжала и завывала. Она всё ещё оставалась жива. Лицо его было залито кровью животного. Он пожрал крысиную голову, не выплюнув ни зубов, ни усов, ни жёсткой щетины. Своими зубами он разорвал брюхо крысы, уже мёртвой и безмолвной, и пожрал её внутренности и трёх детёнышей, уже почти готовых к рождению. Чувство насыщения одолело его. Ощупью в темноте он вернулся на груду одеял, упал на них и заснул без снов, будто провалился, рухнул во мрак.
И что же он увидел, пробудившись? Увидел он яркий свет. И подумал, что наступило утро. Но вот глаза его широко раскрылись, и он понял, что зажжены масляные светильники. И он увидел людей в богатых одеждах. Они сидели на полу на подушках и стояли подле него. В первое мгновение юноша обрадовался. Затем подумал, что видит страшное видение. И едва смог пробормотать:
Никто ему не отвечал. Он сел на груде одеял и вгляделся в лица этих людей. И лица эти показались ему страшными, нечеловеческими, несмотря на то что все черты этих лиц были чертами, свойственными обыкновенно людям. Зверское было в этих лицах, окруживших юношу, в усах, вставших торчком, в носах, будто принюхивавшихся.
Наконец заговорил самый важный из них, одетый в шёлковый халат, кивая головой, которую украшала большая чалма.
«Должно быть, это их главарь!» — подумал юноша.
А главарь заговорил.
— Ты приговариваешься к страшной смерти! — сказал он и оскалился зверски.
— За что? — закричал несчастный жалобно. — За что я должен умереть? — И он невольно попытался отереть кровь со своего лица, но кровь присохла к его щекам и губам.
— Ты приговариваешься к смерти, к страшной смерти! — повторил главарь.
— Но за что? О Аллах! За что.
Главарь сильно вздрогнул, и лицо его сморщилось. Но тотчас он опомнился и повторил в третий раз:
— Ты приговариваешься к страшной смерти.
— Что, что я сотворил? Прежде чем убивать меня, скажите хотя бы, в чём обвиняете меня?!
И один из окруживших юношу отвечал сурово:
— Сейчас ты увидишь и поймёшь свою страшную вину.
Двое схватили несчастного за локти и резко повернули его. Глазам его открылось ужаснейшее зрелище. На полу, на разостланном покрывале раскинуто было тело женщины, страшно истерзанное, казавшееся так неровно и жутко мясисто алым, красным от окровавленных раскрывшихся внутренностей. Юноша поразился, но покамест не мог понять.
— Я не совершал этого, не совершал. — принялся выкрикивать растерянно.
— Ты убил супругу капудана и её нерождённых детей, которые жили в её утробе! — воскликнули злобно и страшно страшные люди.
— Нет, нет! Это неправда! — крикнул юноша. Но тотчас же он смолк.
— Вы. вы. не люди? — произнёс он, запнувшись.
Он увидел, как все вокруг него страшно, по-звериному пригнулись. Желание жизни для себя понудило несчастного двигаться не медля и не мысля. Он рванулся к светильникам, посшибал их и заметался во мраке. За ним гонялись, искали его. Несколько раз он вырвался из чьих-то цепких рук. Грудь и спина его были исцарапаны. С большим ужасом он осознал, что его сыскивают по запаху. Но и его чувства изострились. Всем существом своим он учуял, куда бежать, куда кидаться, где возможно пробежать. И, кидаясь в разные стороны судорожно, он выскочил на палубу. Он уже чувствовал на коже своей спины зловонное дыхание звериное. Силы покидали его. Но изострённый слух его уловил внезапно, учуял странное стучание. Тьма вокруг сгустилась ещё более. Но перед глазами юноши заколебалось слабое свечение. Раскрылись его глаза широко навстречу свету. И увидели глаза движущийся скелет, волочивший за собой цепи. Вскинулись костяные руки, и страшный голос проговорил:
— Сюда. Беги сюда. — И костяная рука поманила. И голос продолжил: — Бросайся в воду, прыгай в море и не страшись.
Не было времени раздумывать. Юноша кинулся в волны головою вниз. Загреб руками широко и забил ногами по воде.
Он не запомнил, сколько времени плыл, но показался вдали корабль и стал близиться. И приблизился к юноше. На палубе стояли люди и махали платками. Несчастный стал кричать и молить о помощи. Он смутно запомнил, как ему помогли подняться на палубу. Он лишился чувств. А когда очнулся, понял в отчаянии, что обретается на том самом корабле, откуда с таким трудом спасся! Бросился он на груду одеял и желал себе лишь смерти. Но прошло время, и одолел голод юношу. А вокруг не было ни крошки съестного, ни капли воды, кроме солёных вод моря. И он углядел огромную крысу и, не имея сил противиться голоду, бросился на неё и пожрал её внутренности, пожрав и детёнышей, кои были в ней. И он впал в забытьё. И, очнувшись, увидел кругом себя людей страшных. И ему показали истерзанное тело женщины и обвинили его в убийстве и приговорили к смерти. И он бросился, спасаясь, бежать, не видя дороги. И скелет, волочивший за собой оковы, указал ему дорогу. И юноша бросился в воду и поплыл. И не ведал, сколько времени плыл, и увидел корабль вдали. И приблизился корабль. И люди махали на палубе платками. И помогли юноше взобраться на палубу. И он лишился сил и упал без чувств. И пришёл в себя и увидел, что кругом него безлюдно. И лежал он в отчаянии. И одолел голод несчастного. И он увидел крысу огромной величины и, погибая от голода, хотел уже броситься на неё, схватить нечистое животное и пожрать.
И вдруг совершил он то, чего прежде, когда видел перед собой это нечистое существо, не совершал. А теперь вот что свершилось: губы его начали произносить моление и произнесли до конца все слова:
И только лишь были произнесены слова моления, как юноша ощутил вращение вихря, подхватившего его. А очнулся он на этот раз в доме родном, на своей постели. Все его родные были целы и здоровы. И ни о каком плавании морском речей не велось. И он оставался цел и здоров. И возблагодарил Аллаха, милостивого и милосердного!
Страшная эта история сделала своё впечатление на Офонаса. Он изо всех своих сил напрягался, желая показать, что нимало не страшится; оттого-то и догадывались, что его долит страх. Несколько молодых купцов, безжалостных вследствие своей юности, сговорились и всякий раз в присутствии Юсуфа пересказывали эту страшную сказку. Но, одолеваемый страхом, раздражением и досадой, он терпел, едва не скрипя зубами.
Каждый из купцов должен был сам заботиться о своём пропитании. Но большая часть их объединилась в сообщества, и питались они вскладчину. Офонас ни в одно из этих сообществ не входил и пропитывал в одиночку и себя и Гарипа. Лишь бы конь его оставался сыт, а Офонасу доставало в день малой пищи, съедал немного вяленой баранины и варёного риса; пил ячменное питьё, похожее по вкусу на брагу. Пресной воды также было не до того много, чтобы пить допьяна. Ведь ещё надобно было купать и поить коней. Лучше уж самим потерпеть нужду в еде и питье, а коней довезти до места целыми и здравыми.
Как-то раз один из молодых насмешников, приблизившись к Юсуфу, попросил прощения за свои насмешки, говоря искренне и дружески:
— Прости нас, Юсуф, мы не желали оскорбить тебя. Мы ещё слишком молоды, и, видя, что ты принял сказку о крысах столь близко к сердцу своему, мы захотели подшутить над тобой. Прости нас. Мы видим, что ты человек добрый. Мы раскаиваемся и более не станем дразнить тебя.
Офонас тронут был искренностью произнесённых слов, тотчас простил своих обидчиков и говорил, смущаясь, будто и не его обидели, а сам он был виновен:
— Что мне прощать вас. Я и не сердился вовсе. Кто из нас, из людей, не бывал молод, когда играют силы и порою охота подразнить кого постарше тебя, встряхнуть его этак! А то думает, будто всего в этой жизни навидался! А его этак пугнуть. — И Офонас засмеялся, и глаза его светло-карие блеснули искорками.
Молодые купцы также рассмеялись, и один из них хлопнул Офонаса по плечу. Наперебой звали, приглашали они своего нового друга Юсуфа разделить с ними и другими, входившими в одну из купеческих общностей, трапезу. Офонас согласился.
Развернули скатерть на столе низком, длинном. Поставили пилав, только что приготовленный. Рис хорошо прожарился в масле, а вяленая баранина разварилась и сделалась не такой жёсткой. Подали и зелень. Особливо порадовался Офонас луку и чесноку, кои спасают десны от кровоточивости. Сам он уж почти все свои припасы лука и чеснока приел. Над большим плоским глиняным блюдом протягивались смуглые пальцы, украшенные кольцами с бирюзой. Офонас ел вместе со всеми руками, привычно уже складывая пальцы горстью.
Завершили трапезу красными яблоками и запили ячменной брагой, слабо похмельной; она бодрила, но хмель не ударял в голову. Молодые купцы переглядывались, а те, что постарше, поглядывали на них осуждающе. Один из молодых пересел подале от своего соседа, суроволицего рослого и мужественного человека зрелых лет. Другой из молодых купцов сел ближе к Юсуфу.
— Сегодня вкусный пилав, — сказал сторожко первый из молодых, тот, что сидел теперь подле суроволицего.
Суроволицый кинул на него взгляд почти злобный. Офонас ничего этого не примечал, наслаждаясь чувством сытости и беспечности. Всех этих людей он видел дружественными к нему и сделался и сам дружественен и беспечен в их кругу.
Меж тем, сидевший подле Офонаса молодой купец строил молящие и смешные гримасы, на которые отвечали старшие купцы сердитым выражением лиц. Однако же, когда он состроил гримасу особенно потешную, самый старший из купцов этой общности хохотнул невольно и бросил коротко сквозь смех:
— . В последний раз.
Офонас по-прежнему ничего не примечал.
— Остались ли у нас ещё припасы этого вкусного мяса? — спросил старшего молодой купец, сидевший подле Юсуфа.
Старший помедлил, но всё же сделал движение головой, означающее утверждение — да, мол, остались.
— Жаль, что дорого пришлось покупать у капудана, — сказал купец, сидевший подле суроволицего.
Молодые купцы глянули исподтишка на Офонаса, а он всё не примечал да не примечал.
— Было тебе вкусно? — спросил его молодой купец, подле него сидевший.
Офонас тряхнул головой, отходя от чувства сытости, долившего, клонившего в сон.
— Хорошо, хорошо, вкусно было.
— Только это не баранина, — сказал купец, сидевший подле суроволицего.
Офонас сделался в шутливом настроении и спросил шутливо:
И тотчас пожалел о таком своём вопросе. Как бы не догадали, что он «гарип», чужак, совсем гарип, совсем чужак. Ведь только чужак может голосом столь бестрепетным произнести означение животного столь нечистого. Но на сей раз ничего не приметили купцы. Молодые переглянулись, скрывая смех, сколько хватало сил скрывать. Они надували туго молодые крепкие щёки, силясь не прыснуть.
— Хорошее мясо, хорошее! — повторил один из них.
— Курица? Куропатка? — гадал шутливо Офонас.
— Ты ведь знаешь, Юсуф, как оскудели у всех припасы. — Молодой купец уклонился от прямого ответа. — Приходится покупать мясо у капудана. Потому что капудан один владеет секретом.
— Каким же секретом? — полюбопытствовал Офонас искренне.
— Он знает, как солить и вялить такое мясо, — отвечал купец, опуская глаза с простодушием притворным.
Но Офонас не приметил этого притворства.
— Да ты мне скажи, что мы ели? — любопытствовал Офонас. — Ты скажи! Больно мне хочется знать! Должно быть, дичина. А какая дичина.
— Не знаем, как тебе сказать, — отвечал купец, сидевший подле суроволицего.
— Не томи! — разгорелся Офонас. Понимал, что любопытство его пустое, а всё же одолевало, долило его это пустяшное любопытство.
Купцы помолчали и снова переглянулись.
— Верно, не знаем, как тебе сказать.
— Да говорите вы, экие.
— Это крысятина, — отвечал наконец-то молодой купец, сидевший подле Офонаса.
Эти молодые купцы ожидали чего угодно; и более всего они ожидали крика, брани и драки; то есть ожидали всего этого от Юсуфа, обиженного ими. Но произошло перво-наперво иное. Офонас вскочил, кинулся на палубу и там изверг из желудка всё, что съел. Совсем малое время постоял на воздухе. Его пошатывало. Уши слышали конское ржание и притоптыванье копытами. Одно мгновение играли в глазах пёстрые смутные круги, переливались. Офонас воротился к сотрапезникам. Вошёл покойно, ступал неторопливо, будто ничего и не случилось.
Купцы глянули настороженно, испытующе.
И вдруг Офонас, лицо озлобив, как мальчишка, над коим посмеялись ровесники беспощадные, бросился на одного из молодых купцов, главного своего обидчика, стрывно повалил и ударил затылком о деревянный настил, а сам-то зубы сжал, губы тёмные приоткрыл. Купец пытался ударить его ногой в мягком сапоге и наконец двинул повыше паха. Офонас вскрикнул от боли и выбранился бранью русской. Кулаки прочих купцов заходили по его спине. Оттаскивали его прочь. Офонас бранился. Разбрасывал в стороны руки и ноги в беспорядочных ударах. Старший из купцов закричал, повелевал драку прекратить. Офонаса связали по рукам и ногам кушаками. Главный его обидчик сидел, вытянув ноги, и тёр сильно затылок ушибленный.
Старший купец гневно застучал посохом из чёрного дерева, украшенным бирюзой, и говорил громко и гневно: Просите у него прощения! Вы обидели его, а не он вас.
Офонас скрипел зубами и бил каблуком сапога об пол деревянный.
— Падите перед ним ниц! — говорил старший. — Вы обидели одинокого человека. Позор пал на всё наше сообщество! Станут говорить о нас, будто мы оскорбляем беззащитных.
Молодой купец, всё ещё потиравший голову, ушибленную ударом, дерзнул перебить старшего:
— От ударов этого беззащитного возможно остаться без головы.
— Замолчи! — Старший тукнул посохом, бирюза сверкнула зелено-светло. — Юсуф лишь отвечал на оскорбление. Аты знай, что невозможно оскорблять безнаказанно. Будет тебе ответ вдвое и втрое. Благодари всех нас. Он и вправду мог покалечить тебя или даже убить. Увечьем или же самою смертью обернулась бы для тебя злая и глупая твоя шутка.
Тогда купцы, повинуясь старшему, опустились покорно на колени и пали ниц перед связанным Офонасом, моля его о прощении.
— Доволен ли ты? Удовлетворён ли ты? — вопросил старший.
Офонас мотнул головой из стороны в сторону.
— Развяжите меня! — попросил.
— Ты скажи прежде, удовлетворён ли ты?
— Да что мне! — Офонас внезапно сменил гнев на милость. — Что мне! Я на их дурость не сержусь. Пусть и они не сердятся на меня. А если я кого ударил посильнее, чем следовало бы, пусть не сердятся. Смех один. — И он снова помотал головой и рассмеялся, дробно хохотнув.
Его развязали. Он потёр запястья и, нагнувшись, потёр щиколотки под мягкой кожей тёмных сапог. Разогнулся. И, не оглянувшись, пошёл прочь от всех.
На другой день тот купец, которому Офонас ушиб голову, подошёл снова к нему и пригласил на трапезу.
— Что? Снова приготовили пилав с крысятиной? — спросил Офонас с недобротою ехидной в голосе.
— Ты всё ещё не простил нас. Но ведь это была шутка, хотя и глупая, но всё же шутка.
— Да простил я. — отвечал Офонас уже без ехидства и недоброты, но всё ещё с досадой. — Простил.
— Я слыхал, как ты бранился. Должно быть, это истарханское наречие, странно звучит оно.
— Истарханское, — не опроверг Офонас, довольный тем, что ведь взял же верх, да ещё и теперь обманул, и пусть никто не догадает.
На трапезу всё же пришёл и ел. Но не мог заставить себя взять хотя бы малый кус мясной, ел только рис и зелень. Все приметили его брезгливость, но никто не осмеливался трунить, а понимали всё, что явилось причиной.
На сластях и ячменной браге все развеселились. Обменивались шутками и пели. Но подошло время молитвы, и прервали веселье, совершили омовение и, встав на колени и прикасаясь лбом к земле, молились.
Офонасу уже много раз приходилось на людях являть себя приверженцем Мухаммада. По-христиански он маливался тайком, и от потайности таковой молитвенные словеса будто утрачивали свою прежнюю убедительность и весомую силу. Прежде, в Твери, на Руси, были молитвенные словеса крепкими, сильными; усиливались и крепли видом церквей, ликами икон, колокольным звоном, видом многих людей, склонившихся в молитве, творящих крест, как положено. И крепли словеса праздниками, вкусом кулича и крашенки-яйца; и бездумной принадлежностью Офонаса к этому множеству, верующему в одну веру. А теперь, давно уж лишённые всего этого тварного укрепления, словеса русских молитв реяли потайно, тихо произносимые, говоримые Офонасом, реяли, некрепкие, и будто истаивали в воздухе жарком Востока, будто и не бывали вовсе. Без исповеди, без угрозы поповской наложить епитимью, заставить поклоны бить, истаивали молитвенные словеса русские. И крепли слова молитв, положенных Мухаммадом-пророком. Крепли от звуков мужских голосов, крепли видом храмов-мечетей и видом множества вставших на колени мужчин, склонивших к земле коленопреклонённо свои головы чалмоносные. Крепли слова Мухаммада звонкими, громкими призывами к молитве, муэдзинами с минаретов воскликнутые. И Офонас, произносивший эти слова притворно — он сам себе горячо говорил, что ведь притворно же, притворно молится Мухаммадовыми молитвами; говорил, а сам уже проговаривал молитвы увлечённый, искренно почти. Всё же смутное желание принадлежать множеству жило в нём, во всём его существе, телесном и духовном. Говорить вместе со всеми, молиться вместе со всеми. А было и новое. Прежде, в Твери, он не выбирал, кому молиться, как молиться. Было всё определено самим его рождением. А ныне раскрылась перед ним смутная возможность выбора. Ведь он мог молиться молитвами Мухаммада притворно, а мог бы искренне; мог потайно молиться по-христиански, по-русски, а мог. мог вовсе не молиться по-русски, не молиться.
А молиться искренне Мухаммадовыми словесами, невольно искренне выговаривая:
— Во имя Аллаха милостивого, милосердного!
И обрадуй тех, которые уверовали и творили благое, что для них — сады, где внизу текут реки. Всякий раз, как им даются в удел оттуда какие-нибудь плоды, они говорят: «Это — то, что было даровано нам раньше», тогда как им доставлено только сходное. Для них там — супруги чистые, и они там будут пребывать вечно» [87] .
И тогда Офонас думал невольно, что ведь это хорошо: там, в посмертной жизни, будет у него не Настя, перед коей виновен, должно быть; а будет с ним иная супруга, для какой-то чистой жизни. И тотчас спохватывался, что ведь это грешно: отступаться от православной веры. Но кто сейчас над ним? Кто его судить будет? Попы? Дед Иван? Петряй? Дядька Ливай. От прежнего множества отделён Офонас многими землями, морями отделён. И тянется к новому для него множеству, мнозинству, каковое будто и сам для себя избрал, как избрал сам для себя путь, дорогу через три моря, три дарьи.
Завершилось молитвенное время. Все поднялись, распрямились, вновь расселись за скатертью, за сластями и питьём.
На блюде насыпаны горкой разные орехи — «аджил». И руки, пальцы тянутся.
Полнотелый купец — ладони его и борода выкрашены хной, что означает набожность, — спрашивает Юсуфа, отчего тот не умащается амброй после совершения «гусл» — омовения. Офонас было смутился, но тотчас припомнил песенные строки, неведомо как попавшие в его память. Кто пел их? Когда? Офонас видал и слыхал уже столько всего. И пропел тонковатым, чуть похрипывающим голосом:
Все смеялись, и Юсуф сделался для них своим. Кто-то из молодых купцов сказал похвально Юсуфу:
— Ты, должно быть, учился смолоду, как довелось учиться и мне. Слышу, ты помнишь строки из «Гулистана» Саади [89] . А помнишь ли что из «Бустана»? Я-то позабыл.
— Нет, — отвечал Юсуф честно, — я не знаю «Бустана». Я и «Гулистана» не знаю. Грамоте я не учен хорошо. А попросту — что слыхал, то и повторю.
* * *От Маската дошли до Деги, а там и до Гуджарата [90] . Кузряту-Гуджарат — сильное царство под властью шаха Мухмуда. Стольный город его — Ахмадабад.
Дале пошли к городу Конбату [91] , где купцы выходили на берег и покупали в городе красный лак, синюю краску, нард, красную смолу и шелка, вытканные в городе ткачами. Ещё купили соль — пищу солить в пути.
А там и к Чувилю-Чаулу [92] пошли. Здесь купцы сходили на берег для торговли. Боле всего шла продажа тканей. Говорили, что сюда привозят ещё и драгоценные камни, особливо изумруды. Но такой торговли Офонас не видал. Зато видал, как продают большие орехи с молоком внутри. Два таких купил, выпил сладкое молоко.
* * *Офонас пишет в смоленской темнице:
«И шли мы морем до Маската десять дней, а от Маската до Дега четыре дня, а от Дега до Гуджарата, а от Гуджарата до Камбея. Тут родится краска да лак. От Камбея поплыли к Чаулу, а из Чаула вышли в седьмую неделю после Пасхи, а морем в таве шли шесть недель до Чаула».
* * *В Чауле новые приятели Юсуфа, бывшие его обидчики, распростились с ним. Плыть далее они не сбирались, а намеревались торговать в городе и его окрестностях, и самое важное — при дворе князя. Здесь, в городе и окрестностях, говорили по-арабски и на языках фарси и дари. Покамест корабль стоял в гавани, Офонас раздумывал. Возможно было продать коня здесь, кому-нибудь из княжих бояр; конь хорош! И что же дале? Возвращаться? Куда? В какую землю? Неужто в Тверь? О таком возвращении и помышлять не хотелось! А хотелось двинуться куда-то вперёд, в самую даль.
— Мы уж в Индийской стране? Доплыли? — пытал Офонас новых приятелей, прежних обидчиков.
Ему отвечали, что пошла Индийская страна, Хундустан.
— Да здесь ещё и людскую речь услышишь! — говорили Офонасу, называя этой самой «людской речью» свои родные наречия — арабские говоры, фарси, дари.
Офонас выспрашивал, а что же там, подале, поглубже.
— А там, в далёких землях Хундустана, и вовсе дичь, и говорят по-своему, на своих языках и наречиях, им одним и ведомых.
Офонас и надумывал пуститься туда, в тот глубинный далёкий, неведомый Хундустан. Однако же ему было неловко оказать себя перед спутниками своими этаким блаженным, который устремляется в неведомое попросту, по дурости своей, быть может; и движется неведомо куда без надежды на барыш, на покупку или продажу товара. Он стал спрашивать, где было бы возможно продать коня подороже: здесь или же подале в Хундустане. А покамест берёг и холил коня, чтобы тот поотдохнул от пути морского.
Все твердили в один голос, что в далёких Гундустанских землях возможно продать коня за большое золото и камни самоцветные. Но все и сходились на том, что лучше всего не ходить в эти далёкие земли, а продать коня в городе кому-нибудь из княжих бояр.
Но Офонас решился идти и всем говорил, что хочет продать коня за самую дорогую цену:
— Ведь у меня всего один конь.
Офонас перешёл на другой корабль, помене первого, и увидел, что не один он такой. Нашлись и ещё купцы, решившиеся идти в глубь хундустанских земель; плыть по морю, по дарье, а после идти посуху.
Но из приятелей никто не советовал Юсуфу идти.
— Дале путь морской опасен, — предупреждали Офонаса. — Того и гляди, нападут мелибарские морские разбойники — и тогда уж не жди пощады! А посуху дорога и вовсе неведомая.
Но всё же храбрецы отважились и вышли в море.
* * *Поначалу шли по морю покойно. Ветер налегал мягкий; тёплый, а не жаркий.
— Дойти бы до ночи до берега, — сказал капудан спустя три дня.
Оставался ещё день пути. И до берега оставалось ещё довольное расстояние.
Вдруг вспыхнул в черноте ночи огонь словно бы факела. А вдали зажёгся ещё огонь, словно бы отвечая первому.
— Разбойничьи знаки! — всполошились на судне. — Бежать надобно быстрее.
И корабль побежал по волнам подветренным.
Огни зажигались один за другим.
Все принялись вооружаться, опоясывались дружно поясами кожаными, крепили к поясам мечи и сабли в ножнах. Переговаривались друг с другом, желая заговорить страх. Но рассказывали неладное.
— Убить не убьют, зла не сделают, но товары отнимут.
— И на прощанье скажут ещё: «Ступайте, мол, добывайте себе другие товары и деньги; случится, может, и наново добытое отдадите нам же!».
— Если бы так и отпустили, возможно было бы и потерпеть! Да нет! Напоят морского водой с тамариндами, и как прослабит, как выйдет всё из кишок, эти разбойники и примутся копаться в грязи этой — ищут камни дорогие. Ведь иные купцы, попав в плен, тотчас глотают жемчужины и дорогие камни, какие имеют при себе.
Но Офонас не примечал, чтобы кто-нибудь проглотил драгоценный камень или жемчужину. Коня вёз только Юсуф. И потому припомнили о гундустанском береге, где приказывает князь своим подданным разбойникам нападать на иноземных купцов и отнимать коней. И чтобы отдавали всех коней, каких захватят, ему. А золото и дорогие камни могут оставить себе. Но Офонас уже ничего не страшился.
Все весело вооружались. У Офонаса ещё с того времени, как жил в Чебокаре, где пришлось продать польскую саблю, оставался лишь нож в ножнах посеребрённых. Но это какое оружие — нож! Это не меч и не сабля.
Кругом море будто зажглось. Огни двигались на разбойничьих судах, подвигались вперёд. Купцы на палубе сгрудились, обнажили оружие. Офонас вынул нож из ножен, хотя и не особливо полагался на такое оружие. Нож. Гребцы, не останавливаясь, гребли. Разбойничьи суда сплывались, окружали корабль. В свете факелов Офонас, к удивлению своему, разглядел женщин и детей. Люди были смуглые и низкорослые, кричали криком; видно было, как зубы скалили, а женщины визжали что есть мочи.
Разбойники-мужчины стали прыгать на палубу корабля. Но они-то были худо вооружены, ножи у них были похуже, чем нож Юсуфа. Купцы и их слуги выставили вперёд щиты; и, прикрываясь щитами кожаными плотными, неприступными для ножей, надвигались на разбойников, тесня с палубы в воду моря. Однако разбойников становилось всё больше. Всё новые и новые разбойничьи суда подплывали к кораблю.
Офонас был здесь в одиночестве, сам по себе, не имея ни друзей, ни близких знакомцев. Щита ему не дали. А драться ножом он опасался. Выдалась настоящая, истинная битва. Прежде никогда он в подобных битвах не бывал. Он подумал, что непременно разбойники захватят корабль. «А там. поминай, как звали хлеба. Отымут коня. »
И, не раздумывая дале, Офонас пробрался к месту, где был его Гарип привязан. Пришлось на пути сшибить двух низкорослых темнокожих грабителей. Но он знал, что убил их не до смерти. Отвязал послушного коня и поспешно привязал на шею меховую шапку. Зачем? И сам не знал. Одежду сбросил и кинулся с конём в море. Только подумалось смутно, что ведь о чём-то подобном, о том, как в открытом море человек плывёт, рассказывал Микаил, царевич из Рас-Таннура.
Офонас поплыл, ухватившись за коня. Плавал Офонас худо, неладно. Оглянулся. И понял, что понапрасну кинулся в море очертя голову. Поспешил. А теперь видел, что купцы сумели отразить нападение. Суда разбойников плыли прочь от корабля, и до ушей Офонаса донеслись победные крики с палубы. Глаза он имел зоркие и разглядел, как сбрасывали с палубы, кидали в морские волны тела мёртвых, убитых разбойников. Худо было то, что он уже не имел сил доплыть назад, доплыть до корабля. До берега доплыть было ближе. Офонас решился закричать призывно, однако его не слышали, далеко отплыл.
* * *Выбравшись на берег и выведя из морской воды коня, Офонас почувствовал внезапную гордость собой. Как будто бы и нечем было гордиться, ведь на самом-то деле он оплошал. А всё же гордился невольно; ведь нашёл в себе некоторые силы, сам доплыл и коня ведь не потерял, не загубил.
Светало стремительно, ярко разливался свет. Берег порос травой. Гарип принялся пастись. Офонас сидел на тёплой земле. Вокруг — ни следа человечьего жилья. Куда идти? Безлюдье. Высокие деревья колыхали листьями широкими. Он узнал пальмы, уже видывал такие деревья. Закинул голову — не растут ли финики или орехи какие. Нет, ничего приметно не было. Но после увидел деревья с плодами, похожими на мужской тайный уд. Одни из этих плодов увиделись зелёными и твёрдыми, другие были на вид желты и мягки. Решил, что жёлтые плоды — спелые. Походил взад и вперёд, сыскал камень, кинул метко, сбил целую гроздь жёлтых плодов. Деревья были чудные, то ли деревья, то ли кусты большие, гроздья плодов выглядывали среди широких листьев. Офонас сдирал плотную кожуру и ел мучнистую сладкую мякоть. Оглядел себя. Хорош! Полуголый, в одних портах; на шее привязана меховая шапка. Теперь куда её? Хоть на тайный уд привязывай. А кругом — никого! Никогда ещё в своей жизни Офонас не был свободен настолько. Совсем один. Он вдруг осознал, сознал эту свободу, заулыбался. Но не знал, что же сделать, сотворить. Отчего-то представлялось, что свобода, она для того, чтобы сотворить, содеять нечто. Нечто такое. Чудное. Размотал чалму зелёную и намотал ткань поверх кожаного пояса шаровар-портов. Что ещё возможно было сделать? Надо было идти куда-то, искать людей. Но это ведь уже не могло быть свободное деяние, это уже ведь нужда долила. Поехал верхом. Шапку надел на голову. А вот это уж по свободе, просто по своей воле. Порты были прочные, мог долго ехать, не боялся кожу на ногах стереть. Другого боялся. Какова здешняя трава? Не загубит ли он коня? Добраться бы до людей, конём бы призаняться, вычистить, кормить как надобно. До людей добраться? До каких людей? Не до тех ли, что коня отнимут.
Вдали темнел лес. Офонас медленно ехал вдоль берега. Солнце поднялось уже высоко и согревало нагое тело всё горячее. Как бы не обгореть. Должны быть где-то люди. Надо сыскать место, где корабли могут приставать. Где-то поблизости от такого места будут и люди.
А если он боле никогда не увидит никаких людей? Если здесь найдёт он лишь чудищ и злых колдунов, о коих столько россказней слышал за время своего дальнего пути. И тотчас память, будто покоряясь неведомому потайному приказу, вывела пред очи Офонаса маймунов страшных и крыс колдовских и женщин-бесовок. А кругом-то безлюдье. И мучила одна мысль: не загубили бы Гарипа-коня; тяжко будет Офонасу, если у него на глазах убьют этого коня.
Сколько времени пути прошло? Солнце высоко стояло. Офонас приметил на земле нежёсткой следы. И тотчас — бегом из памяти — и пред очи — страшное — о человеческом следе, который был такой нечеловеческий. Но эти следы были самые простые человеческие следы небольших ног. И ноги эти были босые. Стало быть, люди здесь низкорослые и бедные, должно быть. Что их бояться! А всё же — как бы не отняли Гарипа.
Офонас не заметил колыхания кустов. Он и не подозревал, что за ним уже следят, глядят чёрные глаза с выражением страха. Люди прятались в кустах и тихо дивились всаднику. Они прежде никогда не видывали коней, а сам Офонас, не такой уж и высокий, сильно загоревший на солнце жарком, представлялся им, совсем низкорослым и почти чернокожим, таким высоким и белым.
Они тихо дивились на этого белого и высокого человека, на их глаза он был такой высокий и белый. Тихо совещались они: пускать ли в него и в это странное животное, на котором он продвигался вперёд, тонкие стрелы из своих простых луков. И, видно, Бог спас Офонаса-Юсуфа! Кто ведает, какой Бог? То ли Спас русский, прямо глядящий огромными суровыми глазами с лица смуглого, а вдоль щёк волосы — прядями. То ли это был сам Аллах, коего никогда не изображают, не рисуют никак. Но был спасён Офонас-Юсуф. Пугливые люди не решились убить его из кустов. Но он сам наконец-то приметил колыхание в кустах и шорох. Страха он не почуял, остановил Гарипа, ладони горстями приложил ко рту и крикнул:
Он кричал слово на одном из говоров фарси, но ему не почуялось, будто его понимают. «О, да ведь здесь говорят на языках неведомых!» Теперь и вовсе не было ясно, что же сотворить, на что решиться.
Он снова позвал:
— Сюда! Сюда! Не бойтесь меня. Я не боюсь вас. Я с миром пришёл. — И вскинул руки.
Должно быть, утомился, потому что упал оземь с коня, так и свалился, грянулся оземь. Хорошо, земля нежёсткая, а то бы расшибся. Лежал на пузе, руками упёрся, голову в шапке меховой приподнял, шапка с головы не упала. Поглядел.
Люди стояли, как вышли из кустов. Окружили Офонаса, глядели. Опустили луки. Офонас глядел на них. Ещё не видал прежде таких людей. Совсем были малые ростом, кожа чёрная, как будто бывает древесная кора. На голове фота — чалма-повязка накручена, на гузне [93] — другая повязка, уж после знал, что это дхоти, что на гузне. Офонас поднялся с земли, коня за повод взял. Зубы оскалил, показывал в улыбке. Спрашивал:
— Где я? Какая земля? Куда отсюда выйти возможно?
Спрашивал то на одном наречии из ведомых ему, то на другом, на третьем. Люди стояли, слушали, слушали. Наконец отозвался человек на персидские слова Офонаса. Но говорил этот человек худо и сам худо понимал. А всё же заговорили. Человек сказал, что идти возможно до Пали [94] , до гор Хундустанских, а идти возможно и восемь дней, и десять.
— По берегу идти? По берегу? — спрашивал Офонас.
Человек замахал руками, указывал на лес: через лес, мол, идти, лесом идти.
Лесом Офонас боялся, но делать было нечего. Он пошёл, окружённый темнокожими невысокими людьми, они по виду крепкие были. Офонас шёл, ведя коня в поводу. Офонас, как прежде, назвался Юсуфом.
Шли немало. И, до леса не доходя, дошли в деревню. Дома были глинобитные, а другие и вовсе из травы, из листьев сложенные. Сбежались собаки первыми, брешут, лают, бегают кругом коня. Дети прибежали, нагие, голые, и паропки и девочки, сором не прикрыт; вытягивают тонкие ручки, пальчиками показывают в Юсуфа и его коня. Женщины показались. И дивно: жонки с непокрытыми волосами, как девки; а чёрные долгие волосы, в одну косу заплетены, и у мужиков — в одну косу чёрную, а мажут волосы маслом неведомым, чтобы блестели. И у жонок груди голы, круглы и темны.
Толмач повёл Юсуфа в свою саманную лачугу. Завеса там была сделана тростниковая, колыхалась, надвое лачугу делила. Юсуфу указали на циновку тростниковую. Он сел, поджав ноги. Жонка с голыми грудями вышла из-за этой завесы, пошла на двор, села у очага и спину согнула. Принялась стряпать. Юсуф спрашивал толмача об имени его, как зовут. Тот имя назвал странное, прежде Юсуф не слыхал таких имён, и не мог запомнить поначалу, уж после запомнил:
Толмач принёс горшок глиняный, а в нём какие-то малые свёрточки, обёрнутые в красные тряпицы. Пахло от свёрточков остро и сладко.
— Бетель [95] ! — говорил Бонкимчондро. И повторял: — Бетель! — И указывал Юсуфу, чтобы тот брал.
И сам толмач взял свёрточек и развернул красную тряпицу и содержимое сунул в рот, но не глотал, а жевал. Офонас опасался. Толмач стал говорить неясно, что ведь это не отрава. Затем пошёл и принёс разное на подносе. Взял лист древесный, показал Офонасу, произнёс:
И лист этот бетелевый помазал известью и соком каким-то из кувшинчика: показывал на кувшинчик, проговорил:
Из деревянной чашки вынул несколько мелких орешков и ещё несколько зёрен, в коих Офонас опознал зёрна кардамона. Сложил толмач орешки и зёрна на лист бетеля, свернул и сунул Офонасу в ладонь. А сам всё двигал челюстями, жевал. И губы сделались красными. Юсуф подумал, что не след обижать хозяина дома, и, решившись, положил в рот бетелевый лист с орешками и зёрнами. Чуть было не закрыл глаза от непривычки. Зажевал. Было остро языку и небу, и сладко. Хозяин глядел и улыбался. Офонас тоже заулыбался для приятности хозяину и челюстями задвигал сильно — жевал. Хозяин говорил и показывал на рот Офонаса, а у самого щека от жвачки оттопырилась. И приговаривал, чтобы Юсуф не глотал, а только жевал. А губы у хозяина — красные-красные, совсем будто кровь.
Хозяин принёс и табак [96] жевательный, духовитый, душистый. Трубку большую принёс с длинным чубуком, показывал, говорил:
Но такое было для Офонаса и вовсе внове. Он приложил обе ладони к груди в знак благодарности, но не мог заставить себя взяться за эти диковинки. Хозяин глядел испытующе. Юсуф сказал, что пойдёт коня поглядеть, а привязал коня к стволу большого пальмового дерева. И пошёл на двор. Конь щипал траву. Офонас отвязал его, поводил. Два парнишки — повязки на гузнах — поглядывали. Офонас показал знаками, спрашивал, где вода — поить коня. Ему указали на воду в колоде долблёной. Он напоил коня, обтёр. Снова привязал. Здесь конюшни не было. Привязал коня. Жвачку выплюнул потихоньку. Да они держат ли скотину?
Воротился в дом. Во дворе уж пахло пряной едой. Жонка пришла, расстелила скатерть, поставила глиняные миски, большой кувшин и медные чашки. Хозяин налил из кувшина в чашку, подал Юсуфу. В чашке вода оказалась. Простая вода. Но после жвачки уж хотелось пить. В мисках — варёная чечевица, горох жареный, мучная болтушка. Офонас понял, какие бедные люди, те, у кого он в гостях ныне. Благодарил за угощение. Хозяин обещал проводить Юсуфа на дорогу до города Пали.
— А ты неведомый человек. — Бонкимчондро смеялся. — Ты не перс и не тюрок, я видал их. Ты хукку не куришь, «нас» — табак — не жуёшь. Ты чудной, неведомый. Шапку носишь чудную. И «Юсуф» — не твоё имя. Ты не бойся, скажи мне своё истинное имя. А я повторю тебе своё:
Они сидели за скатертью, постеленной на столец низкий, ноги поджали под себя. И были одни. Жонка и дети не сидели с ними. Офонас подивился, как легко говорит его хозяин гостеприимный. Давно не говорили с Офонасом так легко.
Пожалуй, что и никогда не говорили. И Офонас тоже легко заговорил о себе:
— Я — Офонас, я из очень далёких земель русов. Это не описать, как далеко отсюда! Там с неба падает холодный белый пух, будто огромную белую птицу ощипывают на небесах. Очень холодно. Мой род — большой род торговцев. Я — не из самых важных в моём роду. Мои жена и сын умерли. Я много земель прошёл и по морю плыл.
— Ты идёшь, куда смотрят твои глаза.
— Я хочу продать коня.
— Ты идёшь, куда смотрят твои глаза.
— Может, оно и так. В моих землях, откуда я пришёл, водятся большие дикие звери, поросшие густой красивой шерстью. — Офонас принялся описывать медведей. — А будь у меня теперь большая шкура такого зверя, я бы тебе отдал, как ты проводил бы меня на дорогу. А теперь у меня в поясе мало монет, дам тебе две серебряные.
Офонас хотел было солгать, сказать, что в поясе всего-то две серебряные монеты, но вдруг догадал, что хозяин всё ведает.
«Таков он ведьмый! — подумал Офонас. — А изведает всё, и я в его руках и потому не стану таиться!»
И отдал сейчас хозяину две монеты, взяв из пояса своего.
Хозяин велел ему лечь на циновке и обещал, что конь будет цел. А сам хозяин, и жонка, и дети пошли спать за ту завесу тростниковую. А Офонаса положили одного на циновку. Постелили тюфяк, совсем короткий. Постель жёсткая выдалась. Но спервоначалу Офонас заснул крепко, будто камнем провалился в сон. А проснулся — черна была ночь. И в этой черноте стрекотали громко насекомые, огромные, должно быть. И ночь душная была. Пошёл в чёрной темноте в отхожее место на дворе. Конь заржал призывно. Коней нет лучше! Конь никогда не солжёт. Кругом двора — ограда, из прутьев заплетённая. Офонас побоялся, не войдут ли в деревню хищные звери — коня порвут. Пошёл за ограду — глянуть. Прошёл немного — и в черноте ночи упёрлось в его грудь разголённую копьё остриём. Окружили его деревенские с оружием. Он не знал, что говорить, они бы не поняли.
Стоял. Вдруг хозяин его пришёл, крался за ним, пробудил его Офонас, когда поднимался. Хозяин просил, чтоб Офонаса пустили. Его и пустили.
— Иди спать, — сказал хозяин-толмач, — не бойся, хищные звери не придут; мы каждую ночь по деревне выставляем караул.
— Как ты всё ведаешь? — спросил тихо Офонас. — Ты ведун?
— Такие бывают, что ведают боле меня. А тебя ведать просто, ты простой для веданья.
В черноте летали остро насекомые, стрекотали громко, задевали остро, царапуче по лицу, тельцами, лапками, крыльцами.
Офонас лёг на постель жёсткую и снова уснул. И не пробуждался до утра.
* * *Когда Офонас пробудился, солнце светом жарило, а утро только лишь повелось. Умылся водою из колоды, как ему указал хозяин. А более никто не мылся этой водой. «Должно быть, им по вере ихой нельзя», — подумал Офонас. Накормили его варёной чечевицей. Запил водой из медной чашки. Сбираться недолго было. Хозяин взял с собой лепёшки в узелке. Офонас решился спросить:
— Не оголодаем ли в дороге? Не купить ли мне еды на путь.
Хозяин отвечал, что нет, не надо:
— Пойдём лесом, в лесу много еды. — И засмеялся.
Жонка вышла с детьми, проводить гостя. Офонас приложил руки к своей груди, поближе к шее, пониже сосков, поклонился.
Пошли через деревню. Офонас вёл коня в поводу. Дети, паропки и девочки, прибегали глядеть, смеялись, тонкими голосами перекликивались меж собой. Для них Офонас было высокий и белый.
По деревне и за деревней на лугу паслись коровы. Офонас подивился, потому что коровы были совсем старые, худые, мыршавые, а украшены снизками цветов, красных и белых.
Офонас не мог выговорить длинного имени своего провожатого и, не задумываясь, назвал его, как выговорилось:
— Чандра! Столько у вас коров, отчего не было мяса за нашей трапезой.
Провожатый поглядел на Офонаса коротким взглядом; и нельзя было уловить: то ли с презрением и досадой поглядел, то ли с жалостью. Сказал, что корова — божество, она — мать всему сущему, её нельзя убивать. Ночью всё живое на земле озаряется светом от молока божественной небесной коровы.
— Молочная дорога — млечный путь! — сказал Офонас.
Шли по дороге к лесу.
— Скоро в лес войдём? — спросил Офонас.
— Не торопись так! Ещё долго придётся нам идти лесом.
— Я слышал, как дети ваши кричали, играя, — сказал Офонас, — а ведь иные слова мне внятны. Ты скажи, «нагни» — ведь это «голый».
Чандра засмеялся и отвечал, что да, что так.
— А в языке русов «голый» — это «нагой».
Чандра засмеялся снова и ничего не отвечал.
Офонас вдруг развеселился. В голове зазвучало песенно, забунило. Нашло на него, и он полубормотал уже, а то и припевал; пел, говорил, приговаривал. Его слова захватывали его, всё его существо в большой, великий полон. Выбегали слова изо рта раскрытого на воздух воздушный, и нудили, заставляли Офонаса его же слова то смеяться весело, то горевать, то сердиться. Он пел, бормотал:
Так пел, бормотал, и рукомаханиями забавлял своего спутника-провожатого.
* * *Офонас пишет в смоленской темнице:
«Индусы быка называют отцом, а корову — матерью. На помёте их пекут хлеб и кушанья варят, а той золой знаки на лице, на лбу и по всему телу делают. »
* * *Густой лес, видевшийся до того близким, всё никак не доближался. И шли по дороге обжитой. Попалось несколько повозок двуколесных, запряжённых быками. В одной повозке сидели женщины, но не гологлавые, а с покрывалами на волосах. Глядели на Офонаса и его коня.
Повозка с женщинами ехала вровень с Офонасом и его провожатым. Возница поглядывал на меховую шапку Офонаса. Офонас на ходу снял шапку, снова привязал на пояс, а ткань чалмы смотал с пояса и повязал голову. Чандра запел, и несколько в его песне слов были внятны Офонасу. Женщины улыбались. Офонас подумал, что, быть может, здесь и нравы повольнее, и, если хорошо продаст коня, будут и жонки, сможет заплатить. Добрались до развилки, и повозка свернула прочь от Офонаса и Чандры. Офонас просил своего спутника-провожатого, каковы слова песни. Чандра сказал, как мог.
И, слушая многие имена в этой песне, Офонас припомнил, как царевич Микаил из Рас-Таннура передавал ему рассказ хундустанского купца. Чандра посмотрел на своего спутника и стал говорить ему о своей песне:
— . Гоури — другое имя богини Дурги, она супруга Шивы, большого бога. А Радха — любимая Кришны, самого весёлого и прекрасного бога. А Шочи — в браке с богом Индрой. А Васуки — огромный волшебный змей.
«Эх! — подумал Офонас. — Как бедно живут, и будто и ничего не надобно им. А кругом них — боги и богини, пёстрые и живые, и чудеса творятся такие чудные. »
Наконец вступили в лес.
Прежде Офонас не видывал таких лесов. Совсем немного прошли, а уж пальмы сплелись большими листьями, будто крышу над головами путников строили. Тянулись и ветви, и травы подымались, и зелёные вервия — лианы — спадали вниз. Чандра вёл Офонаса по тропе, утоптанной, хорошей, даже и не узкой. Бабочки огромные вдруг промелькивали крыльями разрисованными, будто птицы легчайшие. Трудно было поверить, будто всё это — явь! Каждое крыло — опахало пышное и разрисовано тонко и ярко тонкими кругами, цветными оторочками. А вверх по стволам бежали, мчались пёстрые жуки — иной с локоть длиною. И вдруг закричал и резкими голосами дивные птицы длиннохвостые, а хвосты раздвоенные, а головы, крылья, тулова жёлтые, зелёные, яркие красные — а чистые краски.
Птицы кругом свистали, кричали. Чандра сказал, что здесь возможно увидать и правителя страшного лесного — чёрно-жёлтого полосатого тигра. Вдруг раздалось протяжное и страшное: «У-у. У-у. »
— Не бойся, — сказал Чандра, — тигр выходит лишь ночью. Тогда он охотится, а сейчас белый день.
Но чем далее углублялись они в чащу, тем менее похож был этот белый день на белый день. Темнело сумеречно, и сырость одолевала, долила.
— Ты боишься, я вижу! — снова обратился к Офонасу его провожатый. — Но ведь у тебя нож, а у меня лук и стрелы в колчане напитаны отваром, сваренным из ядовитой травы. Я много раз ходил этой тропой.
— Что ж, мы и ночью будем идти?
— Ночью переищем. А завтра в полдень ты уже будешь на дороге большой.
Они ели жёлтые плоды, похожие на мужские тайные уды. Чандра развязал узелок, вынул две лепёшки и долблёную тыковку, горло которой было заткнуто пучком травы. Выпили воды. Вода сладкая была. Должно быть, отвар плодовый был в неё добавлен.
На низкой пальме висели гроздью ещё плоды — красные — гроздьями. В самых высоких древесных ветвях закричали многими голосами, нестройно, звонко и визгливо. Офонас закинул голову и увидел бегущих мохнатых зверей кричащих. Он догадался.
— Маймуны? — спросил он.
— Ты видал их прежде? Это маймуны.
— Я не видал их, я о них многое слыхал, да сказок боле, чем правды. И колдуны-то они, и оборотни. А теперь вижу: они просто звери, и, должно быть, не хищные, не злые.
Тут о плечо его ударился большой орех. Чандра засмеялся:
— Видишь, благодарят тебя.
Орех был с молоком. Офонас подал орех своему провожатому:
— Возьми себе. Я мало наградил тебя за такой нелёгкий путь.
Чандра отложил орех и свой узелок на траву, сам нагнулся и скоро отыскал камень. Расколол орех, пробил трещину. Поочерёдно выпили молоко. Маймуны-обезьяны кричали над головами путников.
Неподалёку Офонас приметил деревце, плодоносившее ягодами, похожими на рябину.
— Чандра! — позвал он. — Вот такие гроздья ягод растут на одном дереве в тех землях, откуда я родом..
Обезьяны-маймуны уже были хозяевами этого дерева и сбросили на землю немало ягод, совсем спелых.
— Ты едал эти ягоды? — спросил Офонас. Он всё же опасался — а вдруг эти ягоды горькие, отровные?
Но Чандра отвечал, что эти ягоды возможно есть.
Офонас подбирал ягоды с земли:
— Там, в моей земле, эти ягоды морозят и кладут их в тесто.
Поели ягоды и двинулись дальше. Офонас встревожился:
— Если нам придётся ночевать здесь, в лесу, как бы не задрали моего коня!
— Здесь скалы. Дойдём, коня твоего заведём наверх, ни один тигр не заберётся.
И всё же Офонас тревожился: «Что будет с конём? Не дай Господь, съест не ту траву, выпьет не ту воду. Поставить бы Гарипа в денник хороший. А когда увидишь конюшню. Сколько ещё идти. » Так думал.
Вдали от тропы завиднелись шалаши лиственные, древесные. Офонас видел, что шалаши эти похожи на муравейники. Сказал Чандре. Тот отвечал, что эти термиты очень умны, их множество и они строят шалаши для своего жилья:
— Жаль, что идти нам надо скорее, а то бы поворошить прутом, и тотчас они гроздьями будут вниз падать. Вкуснее всего те, у которых крылья вот-вот появятся. Вон в такие листья их заворачивают, присыпают золой и пекут на костре. Сырыми нельзя есть их — вытошнит.
Офонас подумал, что у него от одних слов о подобном лакомстве кишки вывернутся! Уж комок подкатил в горло. Но Офонас всё же стерпел.
Под ногами босыми то и дело оказывались плоды спелые, многие надкусанные.
— Ешь смело, — указал Чандра под ноги, — это сбросили маймуны, а они ядовитых плодов отровных не едят!
Всё же Чандра не мог отказать себе в насладе. Приметил гнездо муравьёв на стеблях травы, присел на корточки и принялся дуть что есть силы. Муравьи потянулись быстрой цепочкой. Чандра отломил от гнезда и ел. Поглядел, приподняв голову, поглядел на Офонаса, усмехался лукаво глазами чёрными.
— Должно быть, это вкусно, — сказал Офонас оправдательно, — только я никогда этого не ел, не привычен.
— Вон уже видны скалы, — сказал Чандра. — Посмотри в небо: видишь, какие звёзды яркие, большие. Скоро ночь, тигр выйдет на охоту. Но не бойся, мы успеем добраться до скал. Сторожко веди коня, опасайся ядовитых муравьёв.
Теперь Офонас жалел: зачем же он, когда разулся, тогда, на корабле, не привязал сапоги на шею или на пояс, прежде чем прыгать в воду. А теперь он босой, и ноги ещё не закорявели, больно стопам. Муравьи и вправду кусали, жалили; Офонас чувствовал, как ноги пухнут после укусов болезненных. Но всё же конские стопы защищены копытами.
Ускорили шаг и вышли к скалам в темноте. Чандра прикинул; ясно сделалось, что два человека и конь не уместятся вверху.
— Ты взбирайся, а я заведу вверх коня и сам спущусь, буду искать, где бы затаиться, — сказал Офонас, не задумавшись.
— Нет, оставайся ты на скале, — возразил Чандра. — Ты пропадёшь внизу. Тигр выйдет на охоту.
Офонаса разобрало. Он уже и не думал о том, как страшно оставаться ночью в лесу, даже о коне перестал думать. Распалился. Очень хотелось ему всё же в лесу ночью остаться, вроде как сразиться со зверем хищным ночным. Офонас настаивал на своём. Наконец Чандра согласился и указал ему на дерево, тонкое, и ветви раскидывались, будто навес:
— Вот это дерево слишком тонкое для того, чтобы тигр мог запрыгнуть. Взбирайся на ветки, те, какие повыше.
Чандра устроился с конём на скале. Офонас вскарабкался по стволу дерева. Ноги болели. «Нет, — подумал, — надо повыше залезть. » Взобрался на ветки, самые высокие, уселся и крепко обхватил ствол ногами.
Спать нельзя было. Налетели в темноте комары и кусали нещадно. Слёзы навернулись на глаза. Чувствовал себя дитятей беззащитным; хотелось кричать, браниться дурными словами, наброситься на кого попало и бить кулаками, глотая слёзы. А надо было удерживаться на дереве тонком.
Слух изострился. Теперь Офонас слышал, как зверь хищный крадётся. И вот выбрался тигр к дереву и дышит громко, будто страшный непонятный бык. И от рычания страшного смерзается кровь в жилах. Офонас держался как мог, силы собрал. Тигр царапал когтями кору древесную. Кора трещала, и этот дикий треск бил Офонаса в уши.
«Что же делать? Доберётся до меня, сломлю ветку, нож выставлю, драться буду. »
Офонас решился вглядываться вниз. Но было черно, и звёзды скрыты были облаками тёмными.
«Запрыгнет на дерево, сбросит меня, задерёт. »
Но эта мысль не вызвала у Офонаса никакого страха. Дыхание захватило восторгом неоглядным. Тело изготовилось к драке со зверем страшным. Весёлая злоба накатила. Дал бы себе волю, соскочил бы с дерева, кинулся на зверя. Но человеческое одолевало в душе, воли себе не давал, крепко держался; вцеплялся пальцами, ногтями.
Тигр ушёл, затем возвратился, вновь скрипел когтями по древесной коре. Облака поредели, звёзды засверкали вновь. Страх, бессилие, злоба, отчаяние, желание драки со зверем отошли от Офонаса. Держался крепко и был силён.
Рассвело, и тигр отправился прочь, в своё логово.
Офонас слез с дерева. Хотел идти, но упал на траву. Ноги не слушались боле. Так и повалился. Руки занемели. Не чуял ни рук, ни ног. Хотел звать Чандру. А язык распух во рту, одни лишь стоны вырвались. Охал, стонал что есть мочи.
Вдруг испугался: Чандра услышит, бросится на помощь, коня оставит без призора. Как бы не потерять коня. Замолк. Теперь ему чудилось, будто уже так долго лежит на земле, в траве. Пролетела мысль: когда Чандра отыщет его? А если и вовсе не отыщет? А то и бросит. Но уже не осталось сил для тревоги. Лежал бездвижный и чуял — ноги и руки медленно отходят от онемения. А язык не ворочался во рту, больным комом топырился. Глаза невольно закрылись, уже и не оставалось силы удерживать глаза открытыми. Забытье одолевало, долило. И одолело вконец.
Очнулся от мокрети на лице. Вода лилась по щекам, губы мочила. Так это было хорошо! Глаза ещё не открыл, но улыбался запёкшимися больными губами.
А после открыл глаза. Ударило светом по глазам. Лицо тёмное Чандры смеялось перед глазами Офонаса. Чандра поливал на него водой. Сделалось мокро, прохладно, хорошо.
— Откуда здесь вода? — спросил Офонас тихо. Обрадовался, потому что язык вновь двигался во рту. Руки свои и ноги также чуял вновь.
— Здесь река небольшая, куда животные сходятся пить воду, — отвечал с улыбкой Чандра.
— Где Гарип? — спросил Офонас и сел, опираясь ладонями о землю. В глазах потемнело, но тотчас прояснилось.
Чандра указал рукою на коня. Гарип щипал траву, переступил ногами стройными, упали комья тёплого навоза.
* * *. После бананов и лепёшек Офонас окреп и шагал вновь, и вновь вёл коня в поводу, а Чандра шёл впереди.
— Как же сытны эти бананы, — сказал Офонас. — Не пропадёшь в лесу, на одних бананах выживешь, да ещё и разнесёт вширь.
Он и вправду не чувствовал голода.
Так шли, покамест не почуяли шорохи явные.
— Это маймуны, — сказал Чандра. — Они не нападут, но лучше пройдём стороной, не будем являться им на глаза.
Офонас, одолеваемый внезапным любопытством, ребячески жарким, попросил разгорячённо:
— Я поглядеть хочу обезьян! Поглядим недолго. Прошу тебя.
Быть может, Чандре и самому хотелось поглядеть. Он многих обезьян видывал в свою жизнь, но возможно ли, чтобы зрелище такое, как маймуны, наскучило бы человеку.
Спрятались в кустах. Офонас боялся, что Гарип зашумит, заржёт, затопочет копытами по земле. Но конь стоял смирно. Из кустов дальних виделась поляна. Огромный маймун лежал в траве, словно холм шерсти, и не двигался.
— Мёртвый. — прошептал Чандра.
Две большие обезьяны ходили подле мёртвого, то на четырёх лапах, то вдруг поднимаясь на задние лапы. Лица их, похожие на человеческие до странности и жути, пребывали в движении; когтистые лапы теребили тайный уд, почёсывали живот. Они будто дивились и размышляли о смерти старого маймуна, шерсть его была седой. Огромные мухи слетались к мёртвому телу, кружились и жужжали, блестели на воздухе, взлетая; и опускались в шерсть густую и взлетали вновь. Молодой маймун сел подле старого мёртвого и принялся искать в его шерсти, и то и дело с выражением наслады на лице своём зверино-человеческом совал правую лапу в пасть. Офонас догадал, что мухи откладывают яйца в шерсть мёртвого тела; и, видно, эти яйца, и сами мухи, и гусеницы, которые выводятся из яиц, вкусны маймуну молодому.
— И как возможно бояться их! — шептал Офонас Чандре; и губы, всё ещё запёкшиеся, потрескавшиеся, приходились вровень с ухом Чандры, большим и темно-смуглым. — И как возможно бояться их! — повторял Офонас. — До того они хороши и милы мне! Такими чистыми видятся в простоте своей! Пусть простит меня Бог, но, должно быть, праотцы наши в раю могли выглядеть так! До чего красивы, хороши! Эх.
Чандра и Офонас выбрались тишком из кустов и продолжили путь, обойдя далеко поляну, чтобы не пугать маймунов.
— А ты истинный хундустанец! — смеялся Чандра. — Мы почитаем маймунов за богов.
— Вы счастливы! — отвечал тотчас, горячо и без раздумья Офонас-Юсуф. — Корова — бог, маймун — бог. Боги ваши всегда близко вас обретаются. Вы счастливы.
Ещё один раз делали остановку, передохнули и ели, и пили воду из тыквенного кувшина.
Неприметно выбрались из леса на большую широкую дорогу.
— Вот путь на город Пали, — указал Чандра. — А дале — горы.
— И сколько идти мне?
— Восемь дней, а то десять. Разве тебе это не ведомо?
— Ведомо, — отвечал Офонас, — только горестно мне. Вот заплакав пойду. А я уж больно свыкся с тобою, будто год вместе пробыли.
— Оттого что в лесу, без людей иных, одни.
— Прощай, друг! Живи мирно.
Офонас и Чандра обнялись и похлопали друг друга по плечам. Затем пошли скоро и не оборачиваясь друг на друга, в разные стороны пошли.
* * *Солнце поднялось и глядело с неба горячим глазом, широким и круглым. Полдень миновал, должно быть. Широкая утоптанная дорога была пустынна. Ни единой живой души не виделось, кроме Офонаса и коня. Офонас устал и проголодался. Но дойдут же они до какой-нибудь деревни или до города. Не может такого быть, чтобы восемь, а то десять дней пути шли по безлюдью такому.
Наконец явились и потянулись по обеим сторонам дороги поля. Здесь было много людей, все полуголые, лишь дхоти на бёдрах, на гузне. Они поливали посевы. Пара быков волокла на верёвке крепкой и толстой большой бурдюк. Один человек погонял их, а другой подтягивал бурдюк, полный водой, и выливал воду в канавку. Приметив Офонаса с конём в поводу, многие из людей на полях стали указывать на него пальцами и что-то говорить громко. Офонас поглядел на них мельком и решил, что они ему не будут опасны. Он хотел было купить еды у них, но деньги у него оставались только монеты золотые. Пожалуй, не надо было оказывать своё золото. А надо было добраться до города и там поменять у менялы хоть одну монету золотую на серебряные деньги. Вид людей ободрил Офонаса. Стало быть, скоро он увидит город или деревню большую. Он всё же решился подойти к одному из поливальщиков и спросил, складывая с неловкостью попервоначалу слова, воспринятые от Чандры:
— Далеко ли до города?
Ему отвечали скоро. Стало быть, поняли его, и это понимание обрадовало его. Но он так и не понял, что же впереди — небольшой город, крепость или же большая деревня.
Поливальщик повторил раза два слово «Лалгандж». Офонас понял, что это именование города. Или же деревни. Или крепости.
Он уж очень устал и какое-то расстояние проехал верхом. Затем снова спешился, чтобы не утруждать коня. Дорога разошлась, разделилась натрое, будто цветок большой трёхлепестковый. Офонас не совсем понял объяснения поливальщика и теперь не знал, куда же направиться. Он решил было двинуться наугад прямо; ведь всё равно видно, что это все людские пути. И по какому из них ни пойдёшь, непременно придёшь куда-нибудь, в какое-то место, где живут люди.
Но вдруг раздались громкие трубные звуки. В большие трубы дудели дудошники, покамест невидимые. Офонас пошёл на обочину, потому что догадывался: пойдёт сейчас перед ним то ли войско, то ли княжеский выход. И ещё Бог весть, чего ждать.
И ждать пришлось недолго.
Скоро показались пешие лучники с большими щитами деревянными, обитыми твёрдой кожей. Пошли и другие воины — с кинжалами и дротиками. Трубачи трубили в трубы длинные. Вереницей подвигались повозки, запряжённые сильными быками. В повозках открытых Офонас увидел людей, знатных, должно быть. Они также увиделись ему полуголыми, но всё же одетыми поболе, нежели те, которых он видел прежде. У этих грудь и плечи обёрнуты были яркими тканями, жёлтыми и красными. Над самой большой повозкой натянут был навес из ткани зелёной с жёлтыми блестящими полосами. В повозке сидел местный князь, должно быть. На голове его высился убор наподобие русского ведра. Князя окружали жонки гологлавые, чернокосые, обёрнутые в красное. Офонас разглядывал зрелище это.
Князь также заметил его, но, кажется, боле коня заприметил и приказал остановиться возничему. Повозка стала, а за ней и все встали, и другие повозки, и воины.
С одной из повозок этих сошёл приближённый князя. И боярин этот подошёл к Офонасу и заговорил громким голосом, будто приказывал. Офонас так и понял, что ему хотят приказать нечто. Слова чужие громко посыпались, наскакивая одно на другое и будто колотясь, ударяясь громко одно о другое; так звучали. Офонас не тотчас понял смысл всего этого громкого звучания. Но понял всё же. У него спрашивали, кто он, куда идёт и куда ведёт коня.
Офонас поклонился низко и отвечал, медленно подбирая слова, что его зовут Юсуфом, он — из далёкого города Истархана и хочет продать коня. Медленно произнося слова, Офонас подумал, что ведь сказал Чандре истину о своём происхождении. Но ведь невозможно всем, кто встретится на пути, говорить истину о себе. Также приметил Офонас, что эти люди не дивились его коню, хотя сами коней не имели.
Князь громко заговорил со своей повозки. Боярин, говоривший с Офонасом, повернулся к своему правителю, поклонился и стал слушать, сложив ладони у груди. Затем вновь обратился к Офонасу-Юсуфу:
— Продай коня моему повелителю, мой повелитель владеет всеми этими землями, его имя — Лал Сингх!
Офонас понял сказанные слова и понял также, что ныне должен быстро надумать, как же быть и что сделать. Уже предчувствуя дурное, он преклонил низко голову и почтительно спросил, за какую цену повелитель желает купить коня. «Разве мне ведомы цены, какие здесь верны?» — подумал Офонас. И припомнил рассказы купцов о ценах, воистину баснословных, которые якобы даются за коней в Хундустане.
Меж тем боярин и правитель Лал Сингх обменялись несколькими фразами. Они говорили чрезвычайно скоро, и Офонас ничего не смог понять.
— Ты наг и беден, — сказал затем боярин Офонасу-Юсуфу, — мой повелитель даёт тебе одежду и пять серебряных монет. Тебе не приличествует иметь подобного коня! Должно быть, ты украл его. Раджа Лал Сингх, повелитель Лалганджа, мог бы заключить тебя в темницу, но дарует тебе свободу.
Воины уже окружали Офонаса. Видя себя в подобной отчаянности и не зная, что предпринять, он невольно, уже и не раздумывая, вскочил на коня и пустил его вскачь. Но напрасно он пытался спастись. Тотчас кинулась за ним погоня. К воинам Лал Сингха присоединились крестьяне, трудившиеся до того на полях. Множество людей бежало вслед за всадником и наперерез ему. Грозились ему саблями обнажёнными, остро сверкавшими на солнце, выставляли на него ножи. Все что-то выкрикивали, многие голоса полонили слух Офонаса-Юсуфа. Но он ясно слышал лишь ржание Гарипа. Офонас испугался за коня, которого могли ранить или убить, и прервал бегство.
Все остановились. И в этом круговом сверкании оружия Офонас слезал с коня, все опасаясь, что вот тотчас же и ударят кинжалом или срубят голову саблей. После и сам дивился, отчего не просил пощады. Но ведь не просил, молча стал перед ними, вновь держа коня в поводу.
Офонас, взглянув на темноликих, окруживших его своими смертоносными остриями, вдруг намыслил, как ему спастись. Выбора не было. Он оставил коня, бросив поводья, и кинулся бежать, пригибаясь невольно. Стрелы, пущенные из луков темноликими воинами, свистнули, прыснули за ним следом. Он почувствовал, что и сам едва не летит над землёй, до того скор сделался его бег. Но, должно быть, правитель Лалганджа приказал не тратить стрелы понапрасну на беглеца столь ничтожного. И Офонасу позволили бежать, удовольствовавшись конём. Ведь, в сущности, только того и желали — отнять коня.
* * *«И тут есть Индийская страна, и люди ходят все наги, а голова не покрыта, а груди голы, а власы в одну косу заплетены, а все ходят брюхаты, а дети родятся на всякый год, а детей у них много. А мужики и жонки все наги, а все черны. Яз куды хожу, ино за мною людей много, да дивуются белому человеку. А князь их — фота на голове, а другая на гузне; а бояре у них — фота на плеще, а другаа на гузне, княгини ходят фота на плеще обогнута, а другаа на гузне. А слуги княжие и боярьскые — фота на гузне обогнута, да щит, да меч в руках, а иные с сулицами, а иные с ножи, а иные с саблями, а иные с луки и стрелами; все наги, да босы, да болкаты, а волосов не бреют. А жонки ходят голова не покрыта, а сосцы голы; а поропки да девочки ходят наги до семи лет, сором не покрыт».
Готовясь писать слова свои, Офонас видел перед глазами в темнице Смоленска жаркий Гундустан, чёрных малорослых людей, худых совсем, или других, с толстыми животами; чёрные волосы на головах женских; детей множество голых, острые клинки и рукояти сабель, украшенные горящими светло, круглыми красными камнями.
* * *Офонас бежал, не видя, не разбирая дороги, и полетел круто вниз внезапно. Дыхание захватило тотчас. Он даже не вскрикнул. Он катился стремглав, ударяясь больно о землю, колючие ветки кустов, густо разросшихся, царапали голое тело, спину и грудь. Ему представлялась верная смерть, навстречу коей он двигался стремительно и не молил Бога о спасении, не помнил молитвенных слов; но даже испытывал некое чувство, чуянье восторга предсмертного; странного восторженного предчувствия некоего совершенно нового для себя состояния души и тела; и состояние это, вот-вот грядущее, было — смерть.
Однако всё же никакая смерть не последовала за его отчаянным полётом-падением. Исцарапанный, он больно ударился о землю, даже и не такую жёсткую, потому что упал на кучу листьев и прелой травы. Пролежал некоторое время оглушённый. В ушах гудело, звенело. Сел, опираясь на ладони рук, вытянутых назад. Над ним, высоко, медленными облаками ходило небо. Попытался привстать, но оказалось слишком больно. Снова сел.
Офонас понял, что попал, вернее всего, на дно пересохшего колодца, обросшего густыми зарослями кустов. Упал он достаточно глубоко. Всё-таки нашёл силы встать, ухватился за стенку глинистую, прикинул на глаз расстояние. Только тогда сделалось Офонасу страшно. Ведь он никогда не сумеет сам выбраться отсюда! Он прислушался. Сверху не доносились голоса человеческие, не слышно было шороха шагов. Закричать, звать на помощь он опасался. Ведь если крестьяне или же люди из свиты правителя Лалганджа услышат его, они убьют его. Офонас всё же не дал беспредельному, неизбывному страху одолеть рассудок. Это места, где работают на полях и ездят на дороге. Надобно выждать, а после решиться и звать на помощь. Но сколько выждать? Ночь? А если придут хищные звери? Отбиваться ножом. Он сидел и размышлял, прикидывая, что же делать. Болели царапины, глубокие порезы кровоточили, ушибы ныли. Бедственность, в коей очутился Офонас, заставила его позабыть о коне.
Офонас напряг слух. Нет, правитель Лалганджа явственно уже не оставался на дороге вместе со своей свитой и отнятым у Офонаса конём. Теперь Офонас приобык и стал различать звуки жизни, доносившиеся с поверхности земли. Он слышал, как струилась вода, доносились до его ушей слова нескольких голосов, но о чём говорили, он всё же не способен был различать. «Это поливальщики, — думал он, — поливальщики — несомненно подданные правителя Лалганджа. Если я позову на помощь, они, быть может, и откликнутся, но вернее всего, что убьют меня или повезут к правителю, и тогда убьют меня во дворце. » Оставалось лишь одно — ждать. Офонас страдал от голода и невольно вспоминал мучнисто-сладкий вкус бананов — плодов, подобных мужскому тайному уду. Небо высоко над его бедной головой темнело. В одно мгновение почудилось ему, будто небо темнеет чрезвычайно быстро. Вот сейчас опустится полная чернота и разнесётся по окрестностям звериный вой и рык. Пронесутся мощные лапы там, где ступали босые ноги. Офонас припал спиной к плотной глине, вынул нож и выставил лезвие наперёд.
Он не понимал, сколько времени он оставался так, но темнота всё ещё не преобразилась в полную черноту, когда настороженный слух его уловил знакомый, но чудной для здешних мест звук. Сначала звук раздался в отдалении, затем приблизился и рассыпался дробным, множественным звучанием. Не было сомнений: Офонас слышал конский топот, цокот подкованных копыт. Нет, это не могли быть люди правителя Лалганджа; ведь если бы у него было много коней, его воины двигались бы верхом. Топот меж тем приближался. Офонас решил звать на помощь. Копыта, казалось, стучали над самой его головой. Стало быть, всадники совсем близко на дороге проезжей. Офонас крикнул на местном наречии, но не был уверен, что эти произнесённые им слова поймут. Наверняка он произносил дурно и не так внятно. И он закричал ещё и по-арабски, и на одном из персидских говоров выкрикнул свой призыв о помощи.
Несколько всадников остановили своих коней. Затем сверху полетел к Офонасу мужской громкий голос:
Офонас обрадовался, услышав арабские слова, и сам крикнул на известном ему арабском наречии:
— Ты правоверный? — вдруг спросил голос.
— Во имя Аллаха милостивого, милосердного! — воскликнул Офонас. В эти мгновения он был совершенно искренен, повторяя начальные слова молитвы, обращённой к великому Богу Мухаммада.
— Мы поможем тебе, — отозвался голос.
Офонас чутко прислушивался. Наверху говорили, шуршали. Затем раздались звуки ударов, как будто косили густую траву или рубили кусты. Офонас понял, что его спасители расчищают дорогу в зарослях, чтобы проехать верхом поближе. Мужской голос прежний крикнул:
— Сейчас мы спустим верёвку, хватайся за палку, палка привязана к верёвке крепко, мы вытащим тебя. Держись за палку что есть силы.
Вскоре Офонас увидел эту палку, привязанную к верёвке. Ухватившись, он крикнул наверх:
Его потащили. Он ударился плечом о какой-то твёрдый и острый выступ в стене глинистой и сильно рассёк плечо. Мгновенно сделалось сильное кровотечение; он испугался, что может лишиться чувств, крепче вцепился в палку и закричал:
— Тащите, тащите скорее.
Верёвка, толстая и прочная, натягивалась и подымала Офонаса вверх.
Наконец он очутился на поверхности земли, выпустил палку из рук, онемевших тотчас, и, обливаясь кровью, повалился в беспамятстве.
* * *Очнулся он на повозке и почувствовал, что его рана перевязана тугой повязкой. Кровь более не текла, но боль во всём теле мучила. Повозка двигалась, толчки усугубляли боль. Всадники окружали повозку, некоторые освещали дорогу факелами. Их чалмы ясно показывали Офонасу-Юсуфу, что перед ним люди, исповедующие веру Мухаммада. Это было радостно для Офонаса, он уж давно с такими людьми свыкся.
Один из всадников, ехавший вровень с повозкой, приметил, что Офонас очнулся, и окликнул его:
— Жив я, — тихо отвечал Офонас. — Благодарю вас. Кто вы?
— Мы-то и есть мы! — насмешливо откликнулся всадник. — Сам-то ты кто? Откуда взялся?
— Я — Юсуф, купец из далёкого города, который зовётся Истархан, это очень далеко от здешних мест.
— Чудной ты купец! А мы — люди Мубарака.
Он ещё другие слова говорил, но Офонас-Юсуф снова провалился в беспамятство.
А когда он снова пришёл в себя, толчки уже прекратились. Он понял, что лежит под крышей, в доме. Попытался сесть, и ему это удалось. Теперь он сидел, вытянув ноги вперёд, на каком-то подобии постельной лавки, на тонком тюфяке. Стены в каморке были совсем прокопчённые. Против постели — очаг. Перед очагом — простая посуда: два глиняных кувшина, лужёный котелок, медный таз и сковорода, несколько блюд и чашек. В стену над очагом вбиты были крюки, и на них поставлен был светильник — глиняная плошка с маслом и фитилём. Не так много света давал этот светильник. Вошла в каморку, приоткрыв низкую дверь, старуха, голова её покрыта была покрывалом. Старуха подошла к очагу и принялась стряпать. Она придвинула к себе горшок с мукой, соль и крепко пахучие толчёнки в маленьких горшочках. Затем она разожгла огонь в очаге, положив в очаг хворост и кизяки. Что-то она молола на мельничке ручной; остро, резко пахло неведомыми плодами и приправами. Одному из котелков служила крышкой стопка лепёшек.
Офонас-Юсуф окликнул старуху:
Но она не поняла его арабского наречия и только улыбнулась ему щербатым ртом, обернувшись через плечо. Он заулыбался ей в ответ, и видно было, что его улыбка глянулась ей. И, улыбаясь во весь рот, она протянула руку и подала Офонасу лепёшку. Он до того изголодался, что уже и не чувствовал голода. Но вид и запах кушаний начал пробуждать и чувство голода. Офонас вцепился зубами в мягкую лепёшку, скулы свело на мгновение до боли. Лепёшку доел и собрал крошки с ладони. Затем снова лёг на постель и скоро задремал. Только дремал совсем недолго; открыл глаза и увидел, что старуха всё ещё здесь, готовит пищу в котелке на очаге. Офонас начал припоминать наречие Чандры и, припомнив, сказал старухе:
— Благодарю за лепёшку, не дашь ли мне чего ещё поесть.
Старуха теперь поняла его и заговорила быстро. Он-то понимал не все её слова. Она говорила, что лечила его рану, и видит ли он, что теперь плечо зажило. Он это увидел и пошевелил плечом и снова поблагодарил старуху. Он назвал ей своё имя — Юсуф, затем спросил её имя. Она заулыбалась и сказала, что её имя — Хусейни.
— Благодарю тебя за твою заботу, Хусейни-мать! — сказал Юсуф.
Старуха разостлала скатерть и подала ещё лепёшки, гороховую похлёбку и сок сладких плодов. Офонас поел с насладой, силы возвращались к нему. Старуха спросила, довольно ли у него сил для того, чтобы предстать перед Мубараком.
— Кто он, этот Мубарак? — спросил у старухи Юсуф. — Я уже слыхал это имя. Я знаю, у него есть кони и люди, подчинённые ему. Он — правитель.
— О, Мубарак — это Мубарак! — воскликнула старуха. — Как он захочет, так и будет.
— Я теперь имею силы для того, чтобы предстать перед ним и говорить с ним.
Старуха принесла кувшин с водой и таз для омовения, а также принесла Юсуфу новую одежду — рубаху, шаровары, чалму и куртку с поясом. Юсуф вымылся и оделся.
— Жди моего возвращения, — сказала старуха. — Я пойду и узнаю, может ли Мубарак сейчас принять тебя.
Она ушла в узкую дверь. Офонас сидел на постели и ждал её терпеливо. Старуха воротилась скоро и принесла хорошую весть: этот таинственный Мубарак согласен был принять Юсуфа.
— Ему уже говорили о тебе.
Старуха вывела Юсуфа в маленький двор, где росло несколько красивых деревьев. Они прошли совсем немного, и старуха отворила дверь в глинобитном чистом небольшом доме.
В комнате пол покрывали белые ковры. На потолке укреплён был красивый светильник, но сейчас, днём, фитили не были распалены. По обеим сторонам двери снаружи стояли два стража, они пропустили старуху и Юсуфа, ни о чём не спрашивая. На пёстрых плотных подушках сидел молодой человек, по виду не старше семнадцати-двадцати лет. Лицо его было смуглое, но казалось светлым; молодые усы чернели над верхней губой, словно чёрная ровная полоска красивой ткани; глаза были большие и будто удлинённые, чёрные с белыми светлыми белками, смотрели внимательно и чуть насмешливо из-под чёрных бровей — ровных полумесяцев. Молодой человек одет был в зелёную шёлковую куртку, шёлковые шаровары; голову его украшала зелёная чалма. Юноша сидел, скрестив ноги, и видны были его домашние туфли, отделанные также шёлком гранатового цвета. По левую руку от сидящего помещались несколько деревянных шкатулок, пестро раскрашенных и с крышками резными. По правую руку — серебряная чаша на длинной ножке. Губы молодого человека были красны, и видно было, как движутся челюсти под крепкими щеками. Юсуф догадался, что Мубарак (это мог быть только он, кто же ещё!) жуёт бетель. И догадка эта подтвердилась, когда юноша повернул голову вправо и выплюнул в чашу. Затем обратился к старухе и велел ей идти. Она тотчас вышла.
— На каком наречии говорить с тобой? — спросил Мубарак на хундустанском наречии, знакомом Юсуфу.
Юсуф поклонился и сложил руки ладонями перед грудью, как это делают хундустанцы.
— Господин мой, любое наречие, вам угодное, я выслушаю из ваших уст с благодарностью! Понимаю же я наречия следующие. — И Офонас назвал ведомые ему наречия.
Мубарак показал в быстрой улыбке белые зубы. Он был красив, а когда улыбнулся, сделался красив до чрезвычайности.
— Я буду говорить с тобой на моём родном наречии, потому что вижу: оно тебе ведомо. Ты давно в наших землях? Когда ты успел изучить наш язык?
— Я здесь совсем недавно, господин мой! Но я давно приметил, что многие наречия легко ложатся на мой слух и разум.
Они продолжили разговор на наречии хиндустанцев.
— Ты бывал во многих странах? — спросил Мубарак. — Скажи о себе.
Офонас-Юсуф отвечал, что ему и вправду приходилось бывать во многих странах, а сам он родом из одного далёкого и неведомого в Хундустане города, который зовётся Истархан.
— А моё имя — Юсуф, тебе это ведомо, господин мой.
— Мне сказали, что ты — человек правой веры.
— Это так, господин мой, — отвечал Офонас коротко, и сам не понимал, действительно ли он лжёт или всё же говорит правду.
— У меня есть причины для ненависти к язычникам Хундустана, — сказал Мубарак.
Юсуф скромно наклонил голову и не спрашивал излишнее.
— Ты воистину правоверный, — решил Мубарак.
Офонас тихо дивился в уме и уже и сам не ведал, какой он веры и кто он.
— Говори, как ты попал в земли Хундустана и чего ты желал достичь?
— Мне сказали, что в землях Хундустана хорошо продавать коней. Я претерпел много лишений, я плыл с одним лишь конём на корабле, напали морские разбойники на корабль, я бросился вместе с конём в море и добрался до берега. Один добрый человек приютил меня и вывел на проезжую дорогу. Этот человек сказал, что в течение восьми или десяти дней я смогу добраться до города Пали. В этом городе я думал продать коня и получить прибыль. Я пошёл по дороге, ведя коня в поводу; я хотел купить еду.
Вдруг Офонас осёкся и замолчал.
— Что же с тобой случилось далее? — спросил Мубарак. — Продолжи свой рассказ.
Офонас подумал, что теперь лучше всего сделаться правдивым, и потому сказал с откровенностью:
— При мне было столько-то и столько-то золотых монет в поясе, и была при мне шапка, какие носят в моей земле, где я родился.
— У тебя всё это отняли? — спросил Мубарак.
— О нет. — Юсуф смутился и вновь молчал.
— Ты полагаешь, мои люди взяли у тебя деньги и шапку? — Мубарак склонил голову набок, и лицо его сделалось детски насмешливым.
— Ежели твои люди, мой господин, и пожелали взять моё золото в уплату за моё спасение, то я понимаю и признаю их правоту. Но. — Вдруг Офонас понял мгновенно, что следует ему сказать, говоря с Мубараком. — Но я, мой господин, не верю, чтобы они могли взять мои деньги. Я в это не верю.
Мубарак некоторое время промолчал, и казалось, будто он едва ли не детски наслаждается властью своей над человеком, стоявшим перед ним.
— Сядь! — Мубарак указал на подушку, положенную против того места, где сидел он сам.
Юсуф покорно сел и скрестил ноги.
— Ты сказал верные слова. — Мубарак посмотрел на шкатулки с резными крышками. Затем решительно открыл крышку одной из этих шкатулок и вынул приготовленный бетель. — Возьми! — Мубарак протянул свёрнутый бетелевый лист Офонасу. — Ты пробовал жевать бетель?
Офонас наклонил голову, приложил ладони к груди и отвечал, что вкус бетеля ему ведом. Сунул бетель в рот и принялся старательно двигать челюстями, жуя.
Мубарак также сунул в рот бетелевый свёрнутый лист с его обычным содержимым — кардамоном и бетелевыми орешками — и жевал с обычной насладой. Офонас поглядывал на юношу; Офонасу хотелось бы выплюнуть, но он не смел так поступить и ждал, когда выплюнет Мубарак. Офонасу уже казалось, что десны горят. Но прошла одна тысяча лет, и Мубарак выплюнул изжёванный лист в чашу на ножке. Офонас не решался приблизиться к этой плевательнице.
— Выплюнь сюда! — Мубарак показал на свою чашу.
Офонас насмелился, встал со своего места, выплюнул в чашу и поклонился низко юноше. После чего снова сел и скрестил ноги.
Мубарак хлопнул в ладони три раза. Явился один из стражей.
— Сейчас узнай, кто сохраняет имущество этого человека. — Мубарак махнул рукой в сторону Офонаса. — Пусть сейчас принесут сюда его шапку и столько-то и столько-то золота, которое он имел при себе. Ступай, и чтобы всё было исполнено как возможно быстрее!
Страж вышел быстро. Но Офонасу показалось, будто время остановилось. Мубарак молчал и постукивал кончиками пальцев по крышке одной из шкатулок с бетелем. Офонас приметил, что пальцы у него длинные и красивые. Мубарак не смотрел на своего странного гостя. Время, казалось, падало невидимым грузом на плечи Офонаса и придавливало книзу, книзу.
Громкие быстрые шаги раздались у двери. Поспешными шагами вошёл человек, неведомый Офонасу. Одет человек был в набедренную повязку — дхоти, на голове его была тёмная чалма, а в руке он держал небольшой пёстрый мешочек из плотной ткани. Он заговорил, и Офонас узнал его голос. Этот человек говорил с Офонасом, когда Офонаса везли на повозке. Человек протянул вперёд обе руки, и Офонас увидел, что в другой руке человек держит меховую шапку, шапку Офонаса.
— Вот золото! — Человек подал, широко протянув руку, мешочек своему повелителю.
Мубарак взял мешочек и бросил, немного размахнувшись, на колени Офонаса.
— Пересчитай монеты! — приказал Мубарак.
Но Офонаса осенило. Он теперь ясно понимал, что надобно говорить, как надобно поступать.
— Я осмеливаюсь ослушаться тебя, мой господин! Я не стану пересчитывать эти монеты. Ежели ты отдаёшь их мне, то я хочу отдать их этому твоему человеку. Пусть он разделит это золото меж теми, которые спасли меня, вытащив из ямы.
— Ты слышал? — Мубарак обратился к своему человеку. — Возьми у нашего гостя деньги и раздели их по совести меж теми, которым эти деньги отдаёт наш гость!
Человек в несколько шагов приблизился к Офонасу и, мгновение помедлив, взял с его колен мешочек.
— Не уходи, — попросил Офонас. — Отдай мне мою шапку, она в этих жарких краях — единственная память о моей родной земле, где до того холодно, что люди одеваются в меха.
Человек поспешно отдал шапку в руки Офонаса.
— Иди! — приказал Мубарак.
И его человек быстрыми шагами ушёл.
— А теперь продолжи свой рассказ, — приказал Мубарак своему гостю. — Ты хотел купить еду. Что же случилось дальше?
— Я имел золотые монеты. Я решил добраться до города или селения, где я мог бы поменять одну монету или две на мелкое серебро. Не помню теперь, но мне кажется, я хотел идти в город или крепость или селение, которое, как мне сказали, называлось Лалгандж. Внезапно я увидел процессию. Это ехал правитель Лалганджа со свитой. Один из его приближённых предложил мне продать моего коня за одежду и несколько серебряных монет. Мне угрожали оружием.
Я понял, что не смогу противиться, и бросился бежать, оставив коня. Я бежал не разбирая дороги и упал в яму. Это, должно быть, заброшенный колодец. Твои люди вытащили меня.
Мубарак резко поднялся на ноги и заговорил раздосадованно:
— Лал Сингх, правитель Лалганджа, давно противится моей власти. Я давно должен наказать его. Он — истинный разбойник, а не я.
И, встретив невольный удивлённый взгляд светло-карих глаз Офонаса, Мубарак засмеялся и сказал:
— Да, я разбойник. Я и мои люди — правим большими землями. Наши владения простираются на три дня пути пешего. Я верну тебе твоего коня и накажу правителя Лалганджа.
* * *Спустя день Офонасу дали коня, и Мубарак приказал ему отправляться вместе с людьми, которые служили Мубараку.
— Владеешь ли ты искусством сабельного удара? — спросил Мубарак.
Офонас-Юсуф отвечал честно, что знает, как надобно биться саблей.
— Но я не воин. Боюсь, я мало годен для битвы.
— Ты хочешь вернуть коня, уведённого гнусным Лал Сингхом?
Офонас уже и сам не знал, хочет ли, потому что догадывался о цене, в какую обойдётся это возвращение коня. Однако путей для отступления не осталось.
— Да, я хочу вернуть коня, — сказал Офонас тихо.
— Тогда ты должен согласиться со мной. Не будет честно, если мои люди станут сражаться за тебя, для твоей пользы, а ты в это самое время будешь смотреть и ждать исхода битвы.
— Да, это не будет честно, — согласился Офонас, и губы его онемели.
— Мне радостно слышать твои умные слова! — Мубарак похлопал своего гостя по плечу.
Ещё на другой день Офонас ехал на новом коне, вооружённый саблей, в кругу разбойников Мубарака. Офонас не знал, что задумали разбойники. Меж ними были поделены деньги Офонаса-Юсуфа, и потому разбойники говорили с ним дружески. Один из них, приметив тревогу Офонаса, поехал вровень с ним, так что их кони шли голова к голове.
— Не бойся, — говорил разбойник. — Мубарак умён. Мубарак знает своё дело. Если он велит встать в засаде, стало быть, мы можем надеяться на богатую добычу.
«Или на погибель!» — проговорил Офонас в уме.
Солнце припекало. Утро медленно переходило в ясный день. На дороге не было ни единого путника. Это была не та дорога, по которой Офонас прежде вёл Гарипа. Эта новая для Офонаса дорога вела к реке. Повсюду виднелись ямы и большие пещеры. Река поблескивала впереди тёмной блескучей водой. С обеих сторон дороги вдаль уходили ряды деревьев с толстыми стволами. У самой реки Мубарак подхлестнул своего коня, помчался вперёд. Прочие, и с ними и Офонас, ехали медленно. Мубарак скоро вернулся довольный. Всадники укрылись в самой большой пещере. Офонас пытался молиться и понял в отчаянии, что не знает, какими словами, какими молитвами молиться; кому молиться — то ли Христу, то ли Аллаху.
Скоро на дороге показалась повозка, которую сопровождали вооружённые стражи. Мубарак взмахнул рукой. Его люди выскакали на дорогу и преградили путь. Повозка была крытая, и не было видно, кто в ней. Но Мубарак, должно быть, знал. Его люди, искусные и ловкие в своём разбойничьем деле, осыпали стражей повозки дождём длинных стрел. Смуглые сильные руки натягивали тетиву, стрелы летели с жужжанием и свистом. Офонас, не зная, что делать ему, выхватил саблю и вскинул высоко над головой, замахал саблей и закричал без слов:
Стражи повозки поняли, что не одолеют всадников Мубарака, и пустились в бегство. Люди Мубарака не стали преследовать их. Возничий также бежал.
— Эй! — крикнул Мубарак. — Выбирайтесь наружу! Кто в повозке? Выбирайтесь наружу! Выбирайтесь, иначе мы убьём вас тотчас.
В повозке послышался громкий плач нескольких женщин, стоны и мольбы о помощи.
— Выбирайтесь! — кричал Мубарак. — Выбирайтесь и не медлите.
Тут завеса повозки приподнялась, и одна совсем юная женщина соскочила на дорогу. Она куталась в покрывало и прикрыла голову и лицо. Казалось, она в страхе. Но это лишь казалось. Она смело встала перед Мубараком.
— Ты — предводитель? — спросила она звонким голосом, не отнимая покрывала от лица.
— Я! — Мубарак смеялся глазами.
— Ты воюешь с женщинами, которые беззащитны. В повозке — младшая супруга Лал Сингха и её служанки.
— О какой беззащитности ты говоришь мне? — Мубарак расхохотался громко. — Разве я виновен в том, что ваши стражники — трусы?! Да, мои люди принудили ваших стражников к бегству, но ведь это позорно для воина — бежать с поля битвы! Люди Лал Сингха не умеют исполнять свой долг воинов.
— Что тебе нужно? В повозке одни лишь женщины.
— Я приказываю им выйти. А с тобой я уже слишком долго говорю. Эй, женщины в повозке, если вы тотчас же не выйдете, я прикажу убить вас! — И с этими словами Мубарак подскакал поближе к повозке мимо девушки, закутанной в покрывало, как будто и не было на дороге никакой девушки.
Женщины, перепуганные насмерть, вылезли из повозки на дорогу. Они также прикрывали лица. Люди Мубарака хватали этих женщин за руки и откидывали покрывала с их лиц. Женщины плакали, кричали и визжали, но всё же не смели противиться.
— Вот она, жена Лал Сингха! — крикнул Мубарак, хватая за руку молодую красивую женщину, рыдавшую горько.
Девушка, начавшая прежде разговор с ним, приблизилась снова и снова заговорила с предводителем разбойников:
— Оставь эту женщину и её прислужниц. Зачем они тебе?
Твой вид благороден. Неужели ты хочешь запятнать себя насилием над беззащитными.
Кажется, Мубарак был до некоторой степени восхищен смелостью этой девушки.
— Я не причиню никакого зла твоей госпоже, — отвечал он. — Но неужто же ты, прислуживая ей, не понимаешь, что находишься в услужении у жены истинного разбойника. — Мубарак обернулся к своим людям и приказал громко: — Не причиняйте зла этим женщинам.
— Я сама — купленная рабыня, — сказала девушка.
И тут со стороны реки послышался топот многих ног. Люди правителя Лалганджа бежали во множестве, стремясь одолеть разбойников Мубарака. Вновь полетели стрелы. Люди Лал Сингха пытались сбить людей Мубарака наземь с их коней. Офонас решительно кинулся в гущу битвы и взмахнул саблей. Позднее он не мог вспомнить, удалось ли ему кого-то убить. Сам он не был даже ранен. Люди Лал Сингха отступили. Были убиты две женщины из числа прислужниц жены Лал Сингха и один разбойник. Мубарак оглядывался беспокойно. Но когда он увидел, что девушка, заговорившая с ним так решительно и смело, цела и невредима, он успокоился. Он приказал женщинам снова сесть в повозку, и они молча, уже не осмеливаясь плакать и кричать, исполнили его приказание. Мёртвых женщин он оставил на дороге, сказав:
— Люди Лал Сингха, эти трусы, возвратятся и, когда увидят, что меня и моих людей здесь больше нет, подберут своих мёртвых женщин.
Мёртвого разбойника Мубарак велел положить в повозку, и женщины не осмелились возразить.
— Мы похороним нашего погибшего друга, как положено, с честью. — сказал Мубарак.
Девушка, осмелившаяся заговорить с ним, всё ещё стояла на дороге, немного поодаль от повозки.
— А ты что же? — обратился к ней Мубарак. — Мы не собираемся отпускать тебя на свободу! Полезай в повозку к остальным.
— Позволь мне сказать тебе несколько слов! — попросила девушка.
Офонас смотрел на всё это, довольный тем, что битва завершилась; но каким образом ему возвратят коня, он всё ещё не догадывался. Он также понимал не всё из того, что говорили девушка и предводитель разбойников. Однако Офонас испытывал сильное любопытство. Смерть женщин и одного из людей Мубарака не очень занимала теперь Офонаса-Юсуфа. Он подумал: отчего же это? Прежде он не полагал себя особливо безжалостным. Подумав, он, однако, решил, что собственное участие в битве притупляет, несомненно, жалость к другим людям, и даже и к себе самому.
— Говори! — сказал девушке Мубарак. — Я соглашаюсь выслушать твои слова. Ты видишь, я не жесток, я не насильник. Я даже не заставляю тебя снять покрывало.
— Ведь ты Мубарак, знаменитый и славный предводитель разбойников? — спросила девушка.
— Да, — отвечал ей с гордостью Мубарак, — да, я тот самый Мубарак, предводитель разбойников! И теперь я накажу Лал Сингха, этого гнусного язычника.
— Я также воспитана в правой вере, — сказала девушка.
— Ты хочешь, чтобы я отпустил тебя? — Мубарак направил коня ближе к ней, но она не отступила, и он остановил своего коня. — Куда же ты пойдёшь, если я отпущу тебя? — Мубарак смотрел пристально, однако же девушка не снимала своего покрывала.
Разбойники слушали и смотрели, готовые исполнить приказания своего предводителя.
— Я хотела бы узнать, — начала говорить девушка, не отвечая на вопросы, заданные ей, — я хотела бы узнать, ведомо ли тебе такое имя — Хусейн Али?!
— Откуда ты знаешь. — Мубарак не договорил.
— Ты очень переменился, — сказала девушка, — но я узнала тебя. Ты был совершенным ребёнком, а сделался мужчиной.
Она отвела покрывало от лица. Пожалуй, никто не назвал бы её лицо красивым, это было очень обыкновенное лицо хундустанской девушки; быть может, лишь чуть светлее обычного; розовый нежный рот, огромные чёрные глаза; тонкий нос, кончик которого был округлый, а в левую ноздрю продето было колечко, серебряное с бирюзой; по всей Индии такое колечко-серьгу в носу называют «натхуни». На полунагих тонких руках — серебряные браслеты. Ноги босы, и тонкие щиколотки также украшены серебряными браслетами. Чёрные волосы заплетены были в одну длинную косу, заколотую на затылке жемчужной булавкой. Яркое дневное солнце играло, переливалось быстрыми лучами на маковке чёрной, словно отражаясь мгновенно и многажды в этой блескучей и прекрасной черноте. Девушка носила шёлковые шаровары и кисейное платье. И платье и шаровары украшались узкими полосками парчи пёстрой по краям и подолу. Покрывало, откинутое на тонкие плечи, также было простое кисейное. Очарование этой девушки, а она казалась не старше четырнадцати-пятнадцати лет [99] , заключалось не в совершенстве черт, но в их чрезвычайной живости. Глаза её чуть прижмуривались, и тотчас длинные ресницы пушистые скрывали их; и сейчас же она широко раскрывала глаза, и на одно мгновение лицо её представлялось печальным; но тут же губы розовые трогала быстрая улыбка и мгновенной радостностью сверкали глаза. Небольшой, чуть выпуклый лоб и щёки округлые давали её лицу милую ребячливость, длинные серебряные серьги с подвесками, украшенными алыми камешками, словно бы оттеняли детски маленькие уши, также телесно розовые и нежные. Все жесты и движения этой девушки оказывались чрезвычайно завершёнными и оттого виделись очаровательными. А её лицо, её глаза, то преисполненные серьёзности, то мгновенно прижмуренные в лёгкой гримаске, показывали острый ум и наклонность к озорству полудетскому и насмешке изящной.
Описание же этой хундустанской девушки занимает куда более времени, нежели возможность охватить всю её мгновенными, быстрыми и жадными взглядами, как охватили её кольцами своих взглядов любопытных разбойники Мубарака, Офонас, да и сам Мубарак.
Впрочем, Мубарак смотрел на неё с любопытством даже и менее одного короткого мига.
— Дария! — воскликнул звонко Мубарак. — Дария-биби.
И в этой внезапной звонкости его голоса прозвучала неизбывная радость и выразилась детская открытость искреннего чувства.
— Ты прав, Хусейн-Али, перед тобой твоя Дария, твоя наречённая невеста, дочь твоего родича Мирзы Русвы.
— Мирзы Русвы! — повторил невольно и громко Офонас-Юсуф и невольно же послал своего коня вперёд.
Все глаза обратились на Юсуфа, и он натянул поводья.
— Кто ты? — спросила Дария. — Ты знал моего отца?
— Я знал его из его слов, пересказанных мне словами другого человека. — Юсуф наклонил голову.
— Оставим загадки! — решительно сказал Мубарак. — У нас ещё будет время для их разгадывания. А сейчас пора в путь.
Один из разбойников сел на место возницы повозки, а своего коня уступил Дарии. Взяли из повозки лёгкий ковёр и постлали под седло так, чтобы девушка не стёрла ноги в тонких кисейных шароварах. Она была очень хороша на коне, покрытом ковром. Несколько разбойников двигалось на конях по обеим сторонам повозки, другие ехали впереди и позади. Мубарак ехал рядом с Дарией, и они тихо говорили меж собой. Офонас приотстал и ехал с последними из тех, что ехали позади. То, что он увидел возлюбленную души царевича Микаила из Рас-Таннура, сильно заняло его и взволновало. И невольно поднялись со дна памяти яркие картины самого начала дальнего Офонасова пути на Восток, зазвучали слова многих рассказов, вложенных один в другой, словно бы одна малая шкатулка — в другую, большую.
Офонас вдруг поймал себя на том, что не думает ни о коне, ни о деньгах; ни о том, что же с ним далее случится. И тотчас он принялся думать обо всём этом.
* * *Мубарак и его люди занимали в одном селении несколько хороших глинобитных домов. Нескольких всадников Мубарак послал вперёд — предупредить о его прибытии. Они также должны были передать наказ приготовить помещения для пленённых женщин и всё необходимое для отдыха самого Мубарака, его людей и Дарии.
Едва въехали в большой двор, как навстречу Дарии выбежала старуха, та самая, что накормила и лечила Офонаса-Юсуфа. Теперь она в радости простирала руки к Дарии и утирала слёзы то и дело концом головного покрывала. Дария легко соскочила с седла и кинулась в её объятия, воскликнув:
— Матушка Хусейни! Дорогая матушка Хусейни.
Они обнялись и обе плакали.
— Моя озорница! — приговаривала старуха. — Ты всегда оставалась озорным мальчишкой.
Офонас тихо спросил, кем доводится старуха Хусейни Мубараку. Разбойник отвечал, что это старая нянька Мубарака, растившая его с самых малых лет.
Все были утомлены, и Мубарак отдал приказ отдыхать. Лишь часовые стражники ходили и разъезжали дозором вокруг селения и вокруг дома. Но и они сменялись каждые несколько часов. За эту справедливость к людям все очень любили Мубарака. Естественно, из пространства светлого подобной справедливости исключались все, кого полагалось считать врагами, а также и те, чьё имущество Мубарак приказывал отнимать. Однако такой расклад не смущал и не возмущал никого в те времена далёкие, как не смущает и не возмущает и в наши дни.
Офонас-Юсуф пошёл в каморку, отведённую ему, вымылся, поел лепёшек с молоком квашеным и скоро уснул.
Он проспал до вечера, спокойно и без снов. А вечером постучали в дверцу каморки и передали приказ Мубарака идти на пир.
Юсуф умыл лицо, затёкшее от долгого сна, оделся и вышел во двор, но не знал, куда ему идти, где должно состояться пиршество. Несколько воинов указали ему проход в другой двор, большой. И едва Юсуф попал из тёмного прохода в этот светлый двор, как тотчас понял, отчего посреди позднего вечера сверкает яркий свет.
Посреди двора, очень широкого, воздвигнута была беседка, увешенная светильниками и цветочными гирляндами, сплетёнными из больших, многолепестковых и яркоцветных цветов на тонких гибких стеблях. Светильники были укреплены так, чтобы огонь не мог перекинуться на цветы, стебли и листья. Внутри беседка, где возможно было разместить более двухсот человек, должно быть; украшалась коврами. Растения благоухали остро и упоительно, сладко и резко. Много людей, одетых в нарядные одежды, сидело на коврах, и чалмы их казались цветами, расцветшими среди яркого свечения и ароматов. Поданы были разнообразные лепёшки, мясные кушанья, приправленные варёным рисом и острыми приправами, спелые плоды и самые разные сладости. Тёмное сладкое вино было налито в кувшины серебряные, а пили из серебряных кубков и чаш. Музыканты били в бубны, выводили, щипля струны тамбуров, затейливые мелодии; извлекали из всевозможных труб и флейт нежные и громкие, тонко переплетённые звуки. А в памяти Офонаса-Юсуфа зазвучали слова о пиршествах великого Тимура.
Явился человек с длинной дудкой в руках, а за ним двое других несли большую корзину мелкого и прочного плетения. Лица у них у всех были очень тёмные. Человек сел перед корзиной, скрестив ноги, и заиграл переливчато на дудке. Вскоре крышка плоская, сплетённая из хорошей соломы, приподнялась как бы сама собой и показалась большая змеиная голова. И через несколько мгновений поднялась из корзины, сдвинув крышку, огромная змея. Она то и дело резко высовывала и тотчас втягивала в пасть своё тонкое раздвоенное жало. Она раскачивалась всем туловищем в разные стороны, как будто плясала под музыку. Извивы змеиного тулова открывали разузоренную чёрно-серебряную кожу; плотная эта кожа казалась в свете ярких светильников драгоценной сверкающей тканью. Порою змея шипела так громко, что даже музыка дудки не могла заглушить страшное злое шипение. Офонас накрепко охватил коленки скрещённых в шёлковых шароварах ног растопыренными пальцами. Более всего ему хотелось бежать подале от этой змеиной пляски, но никто не бежал; все глядели, не отрывая глаз, и с восторженным одобрением изредка обменивались шёпотом краткими словами. Офонасу вдруг почудилось, что пляска змеи не завершится никогда. От этого чувства сделалось ему и страшно и легко. Он уже и себя не чуял и не дивился странности своего чувства: будто он сделался сам пляшущей огромной змеёй, оставаясь в то же самое время собой, но и сам он, человеческое существо, не понимал, кто же он — Офонас или Юсуф, тверитин или хундустанец.
Пляска змеи завершилась, и сама змея исчезла в корзине, извившись под крышку плетёную. Помощники заклинателя большой змеи унесли корзину, но сам он не удалился, поднялся в рост и снова заиграл. Под музыку, переливчатую и тонкую, спустилась с неба длинная верёвка, и не было понятно, где она закреплена в высоте. Конец верёвки достал до земли, верёвка повисла сквозь потолок беседки. Заклинатель змеи, удерживая дудку правой рукой и продолжая свистать, поманил левой рукой Офонаса. Тому вдруг почудилось, будто происходящее совсем естественно и ничего дивного не заключает в себе. Он спокойно поднялся и приблизился к заклинателю, который, не переставая играть, указал на верёвку. Верёвка не казалась достаточно толстой, чтобы по ней возможно было карабкаться человеку; и не было ясно, каким образом этот человек, взбирающийся вверх, пройдёт сквозь переплетения потолочные беседки. Но все увидели, как Юсуф ухватился за верёвку обеими руками и полез вверх. Он легко подымался всё выше, и потолок беседки поднялся, казалось. И ушла маленькая человеческая фигурка в самую высь. И верёвка медленно поднялась в ту же высь и исчезла. А заклинатель змеи всё не переставал играть на дудке. Но вдруг он резко прервал игру и отнял дудку от своих тёмных губ. И тотчас людям почудилось, будто с их глаз явственно спала некая пелена. И они тотчас поняли, что потолок беседки остаётся прежним; и тотчас увидели Юсуфа, стоящего подле этого заклинателя.
Офонас испытывал чувство разочарования, почти мучительное; только что, мгновение тому назад, всё его существо было таким лёгким и состояло из одного лишь воздуха, и ушло вверх, и слилось, сплотилось с некоей прекрасной воздушной беспредельностью, бескрайней безграничностью. И вдруг он мгновенно очутился прежним, тяжёлым, тварным существом. Все кругом гомонили в восхищении, но Офонас пошёл широковатым шагом в мягких сапогах к своему месту и сел на подушку, насупясь.
Но половина серебряной чаши тёмного, густого и сладкого вина утишила досаду сердитую Офонаса. Он протянул руку и оторвал от грозди три плода в жёлтой кожуре, сходные с мужскими тайными удами. Один за другим Офонас съел эти плоды, очистив от кожуры. Стало ему повеселее, он подумал о коне. Знал, что когда ему вернут коня, отправится в Пали. Но зачем? Об этом как раз и не хотелось думать. Какое это «зачем»? Тогда возможно спрашивать, зачем жить? Но ведь это Бог решил за многое время до того, как Офонас появился на белый свет.
Меж тем Мубарак поднялся с чашей в руке и громко восклицал:
— Я нарушаю все обычаи! Славная Дария-биби станет плясать для вас, для моих людей. Первый и последний раз Дария-биби станет плясать и петь вам.
Офонас оглянулся по сторонам. Заклинателя змеи не было видно, скрылся заклинатель змеи. Люди Мубарака шумно выражали своё одобрение. Музыканты заиграли, и тотчас вошла Дария-биби.
Теперь Офонас, посмотревший на неё с любопытством, едва узнавал её. Теперь она была одета в дорогое платье, шитое золотом, шёлковое и отделанное парчой. Она откинула на плечи креповое покрывало тонкое и также отороченное парчовой каймой. Шаровары её были сделаны из яркого жёлтого шёлка. Драгоценные украшения осыпали её с головы до пят. На волосах был прекрасный цветочный убор. Щиколотки босых ног звенели браслетами с маленькими бубенчиками. Дария-биби вышла мелкими звенящими шажками на ковёр, прямо перед всеми сидящими. Музыканты заиграли причудливо. Дария-биби вскинула кверху округлённо руки и сделала несколько лёгких движений, чуть вскидывая поочерёдно ноги и звеня бубенчиками браслетов. В этих движениях не было ничего непристойного, были эти движения легки и точны, изящество их было точёное. Дария-биби притопнула ногой и стала прищёлкивать пальцами ритмически. Музыканты поддерживали ритм бубнами и резкими звуками труб. Дария-биби притопнула о ковёр другою ногой. И вот принялась быстро притоптывать поочерёдно ногами и прищёлкивать в такт пальцами поднятых округло рук. Бубенчики звенели, вступили тонкие звонкие флейты, музыканты отбивали ритм на маленьких барабанчиках «табла». Ритм сделался ещё более звонким и совсем томительным. Хотелось кричать, топать ногами, бить себя руками в грудь, колотить в грудь ладонями что есть силы.
Дария-биби запела громко и звонко, выговаривая чётко, ясно каждое слово в потоке извергаемых её открытым ртом слов. Она топала ногами о ковёр и резким взмахом выбрасывала вперёд вскинутые над головой руки со скрещёнными, сцепленными пальцами. И всякий раз, когда она посылала скрещение своих рук резким взмахом вперёд, ступни её бились в плотную ткань ковра белого, и звенели бубенчики браслетов на щиколотках, и сверканьем вспыхивали браслеты на запястьях и кольца с красными камнями, украшавшие её пальцы.
И все в беседке били ритмически в ладони, поддерживая пение. И Офонас, подобный всем, ушёл в это пение длящееся и пропадал в его переплетениях, в чащах, лианах и деревах, раскидистых деревах звонких поющихся слов. Тогда он стал понимать, разбирать, ведать все хундустанские наречия; звонким пением Дарии-биби они влились во всё существо Офонаса, пронизали Офонаса, пронзили; и они заполонили его рассудок и чуянье.
Пела Дария-биби. И Офонасу чудилось, будто она обращается словами своего пения лишь к нему одному. Он уже и не мог разглядеть её, она кружилась перед ним одним и будто взлетала, подобная пёстрой птице, птице-деве с человеческим ликом. Но и лик её был смутен, сиял, исчезал, дробился в зрении Офонаса, в глазах его светло-карих. Кружилось пёстрое, и слова летели, налетали, забирали в полон.