Маша и Нюра. Из деревенских рассказов Алексея Хетагурова
Как-то зимой сижу – пишу Унжу с ветлой внизу и банькой под горкой, замерзшая река тянется за горизонт, теряется в лесах. Рядом бабки – Маша и Нюра – школу пилят. Решил согреться, размяться, подсобить. Взялся за топор, поставил кряж полена – и так и эдак – не поддается. Бабки пилят. Отпихнул кряж незаметно, поменял на плаху ровную без сучков, топориком помахиваю, идет хорошо.Нюра краем глаза углядела, спрашивает: а этот чего не разбил? Его не разрубить, говорю, весь в сучьях. Не дается! А ну дай-ка говорит. Поставила на него ногу в валенке с калошей. Как махнет – и нет кряжа, разлетелся. Спокойно так дальше пилит. Углядел я, что рубанула она всем рычагом плеча и рук, как единый мощный механизм. Не столько сила, сколько сноровка. Да и точность, ведь топор рядом с ногой просвистел.
А ведь старуха тоже не перспективная. Брошена на произвол судьбы. Когда-то была партийная. Раз в жизни даже была в отпуске, премирована поездкой в Москву на сельскохозяйственную выставку. В войну лес валила, потом была конюхом, трактористкой, скотницей. Кем только не была. Из всей деревни остались они с Машей, две избы на краю деревни, внизу под кручей – река Унжа. Со всем Нюра смирилась, хотя говорили: «Какая тут жизнь – железка». Не понимала уже в наше время, как это всю жизнь работала, а заработала грошовую пенсию, да и ту неизвестно когда заплатят.
Иногда о пенсионерках вспоминали – правда, редко: лишь в дни выборов в органы власти, которая благополучно о них забывала на следующий день. Тогда зимой через поля и леса, разметая снег ураганом, как танк, мчался трелевщик с агитатором и урной в кабине.
Как-то я был свидетелем таких выборов летом, случайно оказавшись у Маши. Тогда еще у нее был телевизор, и она смотрела заседания парламента. А выборы те были не шуточные, в Совет Федерации. Каждый голос на счету. Нюра, как старый партиец, за Зюганова, Маша – всех по матушке. Затарахтела на реке моторная лодка: «Маша, кто бы это мог быть?» . Выборы, говорю, к вам едут. И, правда, у лодки мотор заглох и вскорости прилез к нам на гору мужик с рюкзаком за спиной. В дом заходит, рюкзак развязывает – в нем урна. Все как положено. За кого голосуете? Нюра определилась, а у Маши раздумья – ни за кого не хочет. А потом вдруг вспомнила, просветлела, озарилась:– А кто это бабу там за волосы таскал? Хорошо таскал, так ей и надо. Б…и!– А то Жириновский, – с готовностью агитатор.– Вот за него и буду, всех их так б…ей надо.
Случались у моих бабок драки: младшая охаживала палкой старшую. Хоть через ватник, а чувствительно. «Эх, была бы я моложе, дала бы ей» – говорила Нюра, она ведь и кузнецом была одно время, так что силенки не занимать. Доставалось ей за партийность. Вся Машина ненависть к коммунистам отпечатывалась на Нюриной спине. Крыла их по чем свет стоит, видно натерпелась, с молодых лет. Родители были из раскулаченных и Машино детство прошло по чужим людям и углам. Была она в молодости хороша, личико круглое, носик прямой короткий, зубки белые ровные маленькие – сахар. Перебралась из деревни в «город невест» там то ее и углядел солдат, отбывавший воинскую службу. Привез ее на родину и зажили в деревне нашей. Тогда там бы школа, клуб, сберкасса, магазин – в нем Маша стала продавщицей. Так как была сметлива и с людьми разговаривать умела. Жили хорошо, дружно. Муж охотник был страстный. Досталось от него зверью. Маше медведиц жалко было, как шкуру снимет, то как будто лежит женщина со всеми признаками. Потом заболел муж тяжелой болезнью, промучился в избе исхудал и умер. Осталась Маша вдовой.
Замуж идти не за кого, мужики подкатывались, но безуспешно, один Волоха «околдовал», но и тот был разоблачен как мошенник. Приезжали иногда в гости ее бывшие поклонники с бутылкой, закуской – на моторке: побритые, оживленные. Маша сажала за стол, угощала, посмеивалась и была очень довольна, что замуж не вышла. А может и по-другому думала, кто знает?
Нюра была из местных, родилась в нашей деревне. Сколько жили тут ее предки, не интересовалась. Жили и все тут. Как лес, река с окаменевшими раковинами и неведомыми растениями, коим лет тысячи. Не вели крестьяне родословную, не выстраивали генеалогических древ. Были они как сама земля, на которой рождались, вместе с ней жили в нее и уходили, когда срок подходил. От рождения была Нюра богатырь. Любого парня могла заломать. Нрава была тихого поведения скромного. С детства молчалива и к крестьянскому труду приучена. Жила в бедной семье, многодетной и дружной. Молодость пришлась на военное лихолетье. Братья ушли в армию, Нюра с сестрами в колхозе. Потом сестры в город подались, осталась Нюра с родителями. Мужских рук не хватало и стали Нюру на все работы посылать. Знали, что безотказная, работу всегда выполнит, лучше всякого мужика. Пришлось Нюре быть кузнецом, трактористкой, конюхом, скотницей, дояркой, за любую работу бралась.
Семьи не завела, мужики ее как бы за своего принимали, да и было их кот наплакал. Одни на войне погибли, другие покалеченные вернулись, третьи осели в городах. Нюру за ее успехи награждали грамотами, а потом и в партию приняли. В пример ставили, на доске почета отмечали. Известность имела по всему району. Сёстры в город звали, Нюра не поехала, отец умер, осталась больная мать беспомощная. Знала только жизнь деревенскую, ее и любила.
Какие у нее были радости, не могла назвать, а что видела красивого? Как-то рассказала и вся озарилась. Была у них рядом церковь, водили ее туда в детстве. И как по лесенке поднимаешься – окно, а в нем цветные стеклышки, зеленые, синие, красные на солнце светятся, чудо как хороши. В церковь ту ходила с мамой, на окошки любовались.
Потом окошки те местный парень разбил, а церковь ломать стали. Хотели на кирпичи, но куда там, на совесть строили их деды и прадеды. Что спасли, бабы разобрали по домам. Саму церковь разбили в щебенку, свои же мужики трудились. Батюшку на телегу посадили, из дома всё повыкидывали, увезли. Старушки, которые при церкви были, шли за телегой, плакали, плакал и батюшка, был он старенький, жену схоронил, жил своим приходом, все его любили. Городские, что увозили батюшку, цыгарками дымили, харкались, на баб ругались. Особенно лютовал в кожанке, грозил последствиями.
Была Нюра коммунисткой, но церковь ту помнила, ее стеклышки цветные. Ни о ком худого слова не говорила, ругаться не умела, а тех мужиков кляла, помнила по именам. Тот, который окна бил, сгинул и мать родная не узнала, что с ним сталось. Одни с войны не вернулись, другие пропали по пьяному делу. Тот из местных, который руководил поломкой, в председатели лез, да народ против был. Потом он долго и тяжко болел, а когда умер, никто хоронить не пошел.
Как вспоминала Нюра свое детство, так и видела эти стеклышки: на солнце – как фонарики!Какие стеклышки были…
Была у Нюры любовь, любила она такую же тихую, беззащитную девушку калеку-хромушку. Работу тяжелую та не могла делать, делала за нее Нюра. Заботилась о ней, помогала по дому, хозяйству. Маша рассказывала о давней Нюриной любви, говорила, что и не баба та вовсе была, только по виду девка, а так у нее признак замечен был, люди видели. Любому мужику нос утрет. Но таких рассказов о сельчанах у нее много было, послушаешь, так не деревня соседняя, а Содом с Гоморрой. О любви той Нюриной вся деревня судачила. Маму свою Нюра схоронила и переехала жить к подруге. Та совсем разболелась и из дома редко выходила. Жили тихо, потом все привыкли и судачить перестали. Мало-помалу из деревни разбегались, осталось несколько домов, потом подруга умерла. Вернулась Нюра в родительский дом на краю обрыва. К тому времени врос он в землю и зарос бурьяном.
О себе заботиться Нюра не привыкла, довольствовалась малым. К тому времени на пенсию вышла, завела кошку, овец. Овцы с ней в доме жили. С годами навоз горой вырос, стал под потолок. Туда овцы забирались на ночь, смотрели внимательно. Кошке покупала тушенку, варила яичко. Сама обходилась кашей, да картошкой. Кошка мышей не ловила, только спала и капризничала. Так и жила Нюра, пока не объединила свое хозяйство с Машиным, ведь дома рядом. У той тоже овцы. Будем пасти вместе – а пасла Нюра. Если овцы разбегались, получала палкой по спине. И попала Нюра в полон.
Как то вечером пишу около их домов, большой этюд. Вечер, свежо, луна подымается идиллия. Вдруг крики, мат. А потом: «Алеша спасай!». Прибегаю – Маша Нюру молотком охаживает, все старается по голове. «В чем дело?» – спрашиваю, а Нюра: «Косу отбивала, молоток мой украла!» – хотя сама молотком орудует. Насилу унял. Пошел идиллию дописывать. Идет Нюра в руках держит пузырек с йодом. «На, помажь!» – со лба прядь откидывает, а там кровь. Йодом мажу, а Нюра: «Ой, злой какой, злой какой!». На следующий день вместе сидят, овец пасут. Как будто ничего и не было. Только лоб у Нюру завязан и платок ниже спущен.
Доставалось еще Нюре за то, что партийной была властями отмечена. Маша от властей натерпелась, сначала родители, потом, когда продавщицей стала: «Каждому чину кланяться надо, ловчить, угодничать!» – а сама плевалась. Нюра – передовица производства к пенсии подошла нищей, а у Маши сбережения на пятьдесят тысяч. Но перестройка их уровняла. Вот тебе «от каждого по способностям, каждому – по потребностям», коммунизм долгожданный: у одной пропали, другая не нажила.
Остались две избы рядышком, как близнецы, сморят окошками на реку. Кто проехал, кто прошел, все видно. Для интереса идешь иной раз огородами, чтобы не заметили. Все равно к вечеру Маша – вроде как корову ищет: «А в лесу был? Сколько набрал? Далеко ходил? Корзинка-то не полная была». Ничего не пройдет мимо, любая мелочь становится известной. Это и поныне для меня загадка деревенской жизни. Что это за телеграф такой, все про всех известно, ничего не утаишь. Вроде все по домам сидят, разве что не за ставнями, а все равно знают, кто к тебе приехал, кто уехал.
Зимой утопали их избы в снегу. Светает, мороз. А из труб уже дым валит, ровным столбами стоит. Скотине воду греют. Как-то печку дома не топил, бабки забеспокоились, не случилось ли что. Идут с пилами топорами школу пилить. Маша с прибаутками, Нюра деловито.
Вокруг ни души, ни звука постороннего, а если едет трактор, то слышно уже за десять километров.